— Да, война… — задумчиво протянул Михаил Михайлович. — Я-то не должен был быть мобилизованным: и возраст, и здоровье, и еще кой-какие обстоятельства, но, вернувшись в первые дни войны из длительной командировки, сразу же направился в военкомат. Там тьма народа, присоединился к большой группе мобилизованных и потопал с ними неизвестно куда. Оказалось, на Рязанское шоссе, а там уж толпища, несколько тысяч, наверно. Начали разбивать на взводы, перекличку делать, моей фамилии, разумеется, нет, я высунулся, нет, мол, меня, забыли, видно, не записали… Ну и включили в третий взвод второй роты. И зашагал я вместе со всеми в колонне, а шагали мы пехом чуть ли не до Воронежа… Вот так и попал на фронт. Это была для меня удача. Первая. А вторая — вернулся живым и могу дотянуть своего парня до института.
— А как у вас с работой? — спросил и сразу смутился Коншин.
— Вы не конфузьтесь. Мне все равно, где работать, лишь бы прокормить семью. А остальное все, дорогой, в прошлом… И Вхутемас, и первые выставки, и честолюбивые мечтания, искания… Все… Вот вы сказали, что война была главным, а для моего поколения главным была революция. Да, она. Она перевернула всю жизнь. Я принял ее сразу, хотя, сами понимаете, мне лично и нашей семье она не сулила ничего приятного. Скорей, наоборот, внесла много сложностей. Я заканчивал гимназию, мечтал об Училище живописи и ваяния, а может, и об Академии художеств в Питере, ну а вместо этого — переезды, блуждания в гражданскую, один брат в Красной Армии, другой в белой, несколько арестов отца, а потом и его смерть от тифа… В общем, типичные для интеллигенции того времени «хождения по мукам». Наверно, ваши родители тоже прошли это… — он закончил и надолго замолчал.
Коншин не стал тормошить его вопросами, хотя ему было интересно все, что рассказывал Михаил Михайлович. Родители редко вспоминали то время. Во всяком случае, при нем.
— Так-с, на чем же мы закончили? Ах да, хождения по мукам… И знаете ли, никакого внутреннего протеста в моей душе не было. Драгоценная наша литература сделала свое дело. Она выпестовала у нас чувство вины нашего сословия перед народом, и я понял, революция — это искупление, а его надо принимать безропотно. Выражаясь высоким штилем, надо было отрясать прах с ног своих. И я положил свою жизнь под железную пяту революции с какой-то, можно сказать, исступленной радостью… Да, сейчас я никто, «некто» в порыжевшей от времени кожанке. Но я понял неизбежность и высокость этой жертвы… Вы понимаете что-нибудь, дорогой?
— Стараюсь, Михаил Михайлович.
Коншин действительно старался, но не понимал и не принимал самоуничижения Михаила Михайловича. Не паче ли оно гордости? Вспомнился полковой комиссар, подавленный, смятенный, но не сломленный, не потерявший чувства собственного достоинства, и он рассказал о нем. Реакция Михаила Михайловича была неожиданной:
— У вас, Алексей, прямо-таки зияющие провалы в политической подготовке, — добродушно улыбнулся он и хлопнул Коншина по плечу. — Шла жесточайшая идеологическая война, а ваш комиссар, да еще полковой, допустил безответственнейшую болтовню, какие-то сомнения и недоумения. И что же, по головке его за это погладить?
— Но он же, несомненно, преданный Родине человек, — пробормотал Коншин.
— Откуда это «несомненно»? Мы живем в жестокое время, в нем не до сантиментов. Либо мы, либо они — этот вопрос стоит с семнадцатого года. В войну, да и перед войной, он стоял остро, как никогда. Это вы, надеюсь, понимаете?
— Понимаю, но…
— Какие «но»? — перебил Михаил Михайлович. — Вы воевали, знаете, что такое солдат в походной колонне. Скажите, вы сами допускали ворчания, жалобы на трудности этого похода? Думаю, нет. А наша страна все время в боевой походной колонне. Причем движется эта колонна во вражеском окружении. Вы же бывший ротный, неужто вам это не ясно?
— В войну мне все было ясно, а вот теперь… — и рассказал о Саничеве из литинститута, закончив: — Он-то родился при Советской власти, воевал, инвалид…
— Раз воевал, тем более должен был понимать, что страна в руинах, идет огромная работа по восстановлению и разная болтовня, анекдотики, всякие разлагающие разговорчики мешают этой работе.
— Простите, Михаил Михайлович, — не выдержал Коншин, — но вы говорите как политрук пехотной роты с незаконченным средним.
Михаил Михайлович рассмеялся:
— Ну и что? Думаете, уязвили? Отнюдь. Разве плохи были ротные политруки?
— С ними было хорошо в бой ходить, а вот слушать…
— Грамотишки, может, и не хватало, но зато какая убежденность, преданность. Нет, я этих людей уважал.
— Я тоже, но мы не об этом, Михаил Михайлович. Вы интеллигентный человек, я ждал от вас другого. Вы знаете больше, чем мы, и…
— Ничего другого, — прервал Михаил Михайлович, — я вам сказать не могу. Все мои интеллигентские сомнения да колебания давно позади. Все идет как надо. Я в это твердо верю и абсолютно искренен, — последнее он сказал спокойно и веско, словно поставив точку на этом разговоре.