Все это больше напоминает мастерскую. Повсюду стоят полотна. Ничего особенного. Я такую живопись никогда не любил. Бесконечные бледные тона. Безысходность в каждом квадрате. Люди безлики, города бесцветны. Что-то вроде черно-белого Хоппера, только не так талантливо. Впрочем, я мало что смыслю в искусстве.
Посреди гостиной висит темно-серый квадрат.
— Собираетесь начать новую? — заполняя паузу, зачем-то спрашиваю я.
— Вы о чем?
— Я о холсте, что на стене.
— Нет, она закончена.
— Вот оно что! И что же на ней изображено?
— Моя жизнь.
Пфффф, приехали! Фанфары скорби и пафос трагедии. Пожилые люди склонны преувеличивать собственные несчастья. Моя жизнь… Дайте носовой платок! Нет-нет, лучше два! Старикам кажется, что беды случались только с ними. Я чуть было не выпаливаю, что по части горя многим могу дать фору, но вовремя осекаюсь.
— Мне, конечно, рассказывали, что Минск серый город, но не настолько же!
— На этой картине почти нет Минска.
— Я бы сказал, что на этой картине вообще ничего нет.
— Думаете, я преувеличиваю, когда говорю, что это моя жизнь?
— Ничего я не думаю…
— Думаете, вот шел я себе домой, никого не трогал, а тут на тебе: наткнулся на безумную старуху, которая собирается поскулить о собственной судьбе?! И вам, значит, совсем неинтересно?
— Нет, если быть совсем уж честным.
— И зря.
— Я очень впечатлен, но, может быть, в другой раз?
— Не верите? Ну что ж… знаете, чуть больше года назад я стояла здесь же, на вашем месте. Это было тридцать первого декабря. Шел снег, заканчивался двадцатый век.
Натурально заканчивался, без гипербол, оставалось всего несколько часов. Куранты готовились бить двенадцать, накачанный таблетками президент соседнего государства намеревался сообщить, что устал. В кухне работал телевизор, в духовке, как обычно, что-то подгорало.
Соседка говорит «вторую половину жизни», и я включаюсь. Впервые за вечер я возвращаюсь в комнату. До этого момента я лишь обозначал свое присутствие, теперь же начинаю внимательно слушать.
— Я села в кухне и посмотрела на стол. Лежит, Обыкновенный конверт. Ожидаешь его полвека, а раскрыть не решаешься. Ничего гак в жизни не боялась, как этой бумаги. Наконец, выдохнула и разорвала. Оно! Я расплакалась. Провела пальцем под глазами и шмыгнула носом. К листку больше не притронулась, но позвонила Ядвиге.
— Пришло! Жив!
— Ты шутишь?!
— Нет!
— Далеко?
— Километров двести от Перми.
— Я поеду с тобой!
— Давай.
Я набрала справочную. Девушка веселая была, с праздником поздравила.
— Рейс до Москвы в десять вечера есть. Успеете?
— Успею, коли не помру.
Когда приехала Ядвига, мы выпили чаю и вызвали такси. Пирог, конечно же, подгорел. Оператор сообщила, что нам повезло — Новый год все-таки, у всех дела. «Покажи!» — попросила Ядвига. И я протянула ей письмо.
Закрыли квартиру, спустились во двор. Таксист стоял у машины, курил. Багажник открыл, но с сумками не помог. «Я шофер, — ответил, а не грузчик».
Приехали в аэропорт, нашли кассы. Запыхались, дышим тяжело. Успокоила нас девушка: «Не волнуйтесь, — говорит, — времени у вас много! Долетите до Москвы, а там придется несколько часов подождать».
— Ты когда последний раз летала? — спросила я у Ядвиги.
— Никогда, — ответила подруга.
Вот тебе и дела. Новый год, две старухи летят незнамо куда…
До Москвы летели хорошо, а второй перелет самолет трясло, будто Бог машину ногами пинал, С первого раза сесть не смогли, на второй круг уходили. Люди странно себя вели, помню, даже кричали: Передо мной мужчина, как пес, подвывал. Впрочем, я его не винила. Страх — вещь непростая. Я уж знаю, о чем говорю.
Получили сумки — подошел толстяк:
— Вам куда?
— Вот, — протянув конверт, — ответила я.
— Так-то это не здесь, Так-то ехать три-четыре часа. Повезло вам — там мой батя живет.
— Нам бы только до автобуса.
— Да какой тут — автобик-то первого-то числа?
Утром въехали в городок. Темень, на заснеженной площади мерз безрукий вождь. Я спросила: «Почему у Сталина такая маленькая голова?»