Меня отдали в «четверку». Экспериментальная школа эстетического воспитания. Чрезвычайно удобное заведение. Полуинтернат. Мы были заняты весь день. Общеобразовательные предметы до обеда, рисование, ритмика и лепка после. Отец был доволен, нянечки, кажется, тоже. Однажды вечером, когда кто-то из папиных друзей спросил, где я учусь, я с гордостью ответила, что в школе для детей одаренных родителей. Довольно точная оговорка. Собственно, так оно и было. Кого угодно сюда не принимали. Здесь учились наследники верхушки. От фамилий наших родителей граждане новой страны теряли сознание, но нам-то было что? Дети есть дети…
Пока я лепила квадраты, отец не вылезал из Европы. В 1924 году он принял решение вновь перевезти меня. На этот раз в Швейцарию.
Папа перманентно курсировал между Женевой и Берлином, а я, несмотря на выводок новых репетиторов, была предоставлена сама себе, Берн, Лозанна, Цюрих, Замки, горы, города. Вместе с моими новыми надзирательницами я путешествовала по Швейцарии и даже думать не думала, что однажды вернусь в Москву.
Весну 1929 года, теперь уже совсем взрослая, я провела одна. Папа оставался преимущественно в Цюрихе, а я не вылезала из Тичино — итальянского региона Швейцарии. Беллинцона, Локарно, Къяссо.
Следующим же утром мы вновь встретились. Завтрак, кофе и невероятные булки, за которые можно было бы отдать душу дьяволу. Он смотрел мне прямо в переносицу, и, смущаясь, я опускала глаза. В тот день мы взяли в ресторанчике засохший хлеб и отправились кормить выбравшихся на травку лебедей. Я смотрела на озеро и старалась запомнить его на всю жизнь — мне казалось, что лучше уже ничего не будет. Вечером, когда кто-то включил Луну, в темном небе закружили летучие мыши. Здесь было так хорошо и спокойно, что я даже не испугалась. Так пролетели несколько дней. Мы забирались в горы и ловили рыбу, ныряли с утесов и целовались. Я поняла, что он станет моим первым мужчиной, но, к сожалению, в вечер, когда это должно было произойти — чихнула!
На песок, прямо к нашим ногам, упала слизь. Говоря русским языком, из меня вылетели сопли, большущий зеленый сгусток. Мне было так стыдно! Я хотела убежать, но от позора стояла словно окаменевшая. Можно ли вообразить себе ситуацию страшнее? Я и так была не красоткой, а тут еще и такое! Бы только представьте себе; девушка влюблена и сопли… жах!
Ромео постарался быть джентльменом. Наступив на слизь, он принялся втирать ее в песок, но от этого стало еще хуже. Теперь сопли были и на земле, и на его подошве. Мой милый Ромео улыбнулся, попытался пошутить, спросил что-то про то, как это будет по-русски, но я разрыдалась, Никогда раньше так не ревела. Он решил обнять меня, но я оттолкнула его и побежала в сторону гостиницы.
Несколько дней я проплакала в своем номере. Ромео стоял под балконом, но Джульетта не открывала ставни. У Джульетты был насморк, позор на роду и температура 39. Ко мне приходил доктор, и, глядя на пилюли в его красивом кожаном чемоданчике, я думала, что хочу выпить их все. Вслед за доктором стучался портье. Незнакомый, но сочувствующий итальянец просил впустить уже наконец этот несчастного Ромео. В соседний номер, неведомо откуда, заселилась русская семья. Белые эмигранты, часами рассуждавшие о роли великой литературы. Денег на эти занятия в Швейцарии у них больше не было, а потому о долге русской словесности болтали в итальянской деревушке. Я сидела, прижавшись к тонкой стене, вытирала перманентно текущий нос и слушала, что задача русских писателей состоит (прежде всего!) в демонстрации возможностей и многообразия великого языка. Перед моими глазами Ромео размазывал по песку сопли, а женщина за перегородкой продолжала твердить, что писатель обязан, сохраняя традиции, говорить широко и сильно, «У нас не осталось большой книги! — констатировала женщина за стеной. — Романы, за исключением папиного, бесцветны и чрезвычайно просты. Мы живем в фантастически неурожайные времена! За последние годы, не считая, повторюсь, папиной книги, мы получили, быть может, один-два хороших текста, два-три неплохих и пяток пристойных».