«Тань, слушай, а ты же из этих, да?»
«Что ты имеешь в виду?»
«Ну ты же родилась на Западе, да?»
«Да, в Лондоне».
«Слушай, я вот все набираю документы и не могу понять, что у вас в головах?»
«В каком смысле?»
«Ну вот у вас, европейцев, что у вас в головах?»
«Я советский человек и советский гражданин, точно такой же, как и ты».
«Да-да, это все понятно, но ты же жила там, ты же должна понимать, что у этих людей в башке?»
«То же, что и у нас, Лен».
«То же? Нет, я не верю! Если то же — тогда зачем они шлют нам все эти документы?»
«Какие документы?»
«Ну вот все эти письма, в которых рассказывают про каждого солдата. Для чего они это делают? Чтобы что? Я вот не понимаю! Воюют десятки стран, гибнут сотни тысяч, а эти клоуны из Женевы шлют нам письма. Я сегодня потратила кучу времени на троих бойцов из-под Киева. Все погибли, но данных родственников нет. Они мне что предлагают? Отправиться на Украину и на главной площади кричать, что у меня три трупика? Мне иногда кажется, — продолжала она, — что эти швейцарцы просто-напросто хотят парализовать нашу работу. Быть может, они заодно с фашистами? Какое им дело до того, что у нас случилось? Что им до того, что у нас кто-то умер? Почему бы в конце года не прислать один общий поименный список? Неужели они думают, что нам здесь больше нечего делать, кроме как переписываться с родственниками? Закончится война, и все всё сами поймут!»
«Думаю, они считают это важным», — спокойно, чтобы не злить Лену, ответила я.
«Что важно?! Кому это сейчас важно?!»
«Мне важно. Я бы хотела знать, где сейчас мой муж».
«И на что это повлияло бы?»
«На все, Лена, на все…»
Выбросив окурок, она вернулась в кабинет. Посмотрев на календарь, Татьяна поняла, что вот уже несколько недель курит. Это успокаивало. Каждый день она с ужасом ожидала похоронки. Каждую ночь думала о семьях, которым не смогла помочь. Таня представляла женщину, которую дважды подставила под арест, и, прокручивая в голове фамилию незнакомого солдата, надеялась, что он не успел обзавестись женой. Татьяна переживала, что не сможет сообщить тысячам матерей, что их близкие живы, как и не сможет рассказать другим, что их родственники мертвы.
— Как бы я смогла это сделать? Скопировать список и разослать? Но у меня не хватило бы денег даже на марки. К тому же все письма из Москвы проходили жесточайшую цензуру. Находить этих женщин и лично с ними разговаривать? Но мы работали без выходных, и у меня не было возможности покинуть город. Теперь я понимала, что совершила невероятную глупость! В тот день мне показалось, что я нашла хорошее решение, но на деле оно оказалось худшим из возможных! Как такое вообще могло прийти мне в голову?! Я могла бы вписать любую несуществующую фамилию, но вместо этого сделала ход, который тотчас бросался в глаза! Какой нужно было быть идиоткой, чтобы повторить одну и ту же фамилию дважды?! Как можно было поверить в то, что в НКВД это кричащее совпадение оставят без внимания?! «Как только они увидят повтор — сразу поймут, что дело тут нечисто!» — думала я. Вместо того чтобы написать выдуманную фамилию и отвести подозрение от нашей семьи, я сама же сделала все, чтобы ищейки не только арестовали неизвестного мне солдата, но и пришли за мной.
Не было и часа, чтобы она не думала об аресте. Татьяна Алексеевна боялась за мужа, боялась за дочь. Опасность таилась в каждом мгновении и в каждом углу. Татьяна ждала гостей. В любом смотревшем на нее человеке, во всяком прохожем она видела товарища, который вот-вот бросится на нее. По ночам, уложив Асю, Татьяна Алексеевна прислушивалась к проезжающим автомобилям и засыпала в три или четыре утра, когда организм окончательно ослабевал.
Она разрабатывала план побега. Единственный друг оказался в тюрьме. Родители Леши жили здесь, в Минске, и к этому времени оказались в немецкой оккупации, а потому Татьяна Алексеевна медлила. Всякий раз, придумав новый план, она находила в нем погрешность. Следовало действовать, но страх сковывал ее.
— Материнский инстинкт не помогал, но заставлял быть осторожной. Я боялась. Мне казалось, что все дороги моего лабиринта ведут в тюрьму. И это было очень страшно. По-настоящему. Давление, от которого можно было сойти с ума.
Она чувствовала себя заключенным, которого ввели в камеру смертников, но почему-то не убивают. Пистолет был приставлен к ее затылку, холодное дуло прикасалось к голове, но палач не спускал курок. День, два, двадцать два. Спустя несколько месяцев она была так взвинчена, что хотела сдаться сама.
— Я постоянно болела. Организм изнашивался. Впрочем, в этом не было ничего удивительного, ведь даже самый жестокий приговор всегда гуманнее неизвестности.
Время от времени ей снился один и тот же сон. Муж брал ее за руку и подводил к длинному деревянному мосту.
«Смотри, — говорил он, — этот мост построил я. Будь осторожна — мне было не до перил…»