Положим, это тот самый цикл ("Слава миру"), которым Ахматова хотела спасти близких; хотела, кинувшись "в ноги палачу", вызволить сына с каторги (хотя чувствовала, что — не поможет). Этот цикл, напечатанный в 1950 году в "Огоньке" и как бы обозначивший послабление автору после ждановского погрома, она, естественно, никогда не переиздавала; несколько лет спустя она впала в бешенство от одного намека со стороны редактора, попытавшегося предложить ей это. Но и "неверный звук", извлеченный из лиры в минуту слабости, выдает общий закон: в лирике Ахматовой нет срединных координат: исторических, социальных, геополитических. Есть — потрясающее ощущение конкретной судьбы, психологического "жеста". И есть — гениально чуемая "запредельность".
В какой-то момент душа пытается опереться на "азиатский камень". Ташкентская эвакуация дает эту возможность. "Ты, Азия, родина родин!"… "На этой древней сухой земле я снова дома"… "Рысьи глаза твои, Азия, что-то высмотрели во мне".
"Что-то" — из прапамяти, из татарской бабкиной родословной?
Нет. Не связалось. Не восстановился Дом. Азиатских стихов, по позднейшему свидетельству Л.Чуковской, Ахматова не любила. С азиатским эпизодом рассчиталась пятнадцать лет спустя, написав четыре строки. "Имя":
Нет, не складывается евразийский мотив. Но вот провиденциальность судеб: сын, тот самый "мальчик", которому петы колыбельные песни в 1915-м и ношены тюремные передачи в 1938-м, — возвращается с каторги евразийцем: великий историк Лев Гумилев, автор "Древней Руси и Великой Степи", находит России уникальное место в координатах Востока и Запада.
Ахматова так и не находит координат. В ту и в эту сторону — анафема. "Восток еще лежал непознанным пространством и громыхал вдали, как грозный вражий стан, а с Запада несло викторианским чванством, летели конфетти и подвывал канкан…" Значит, ни Востока, ни Запада. С одной стороны — зловещая бездна, с другой — сыплющиеся подробности, отлетающие, как куски ржавчины.
Что же посредине? Россия. Раздвоившаяся. Распавшаяся на две России. И каждая идет в гибель. Одна — на Восток, другая на Запад:
Этим трагическим портретом расколотой родины завершается главное произведение Ахматовой — "Поэма без героя".
Поэма — без Героя. Родина — без Дома. Судьба — без просветления.
По-человечески-то просветление есть. Кончается война. Возвращается с каторги сын. И даже стихи, публикации которых Ахматова "уже не хочет", — начинают печататься. Но каждый раз, когда чумная, черная полоса жизни (и истории) остается позади, — из-под внешнего просветления опять показывается бездонь, которой нет ни имени, ни объяснения, ни причины, а только ужас, приходящий, как и все, ниоткуда:
При всей библейской утяжеленности, "бег времени" как всеразрешающий символ — легковат и плохо выдерживает гигантскую нагрузку, которая на него падает. Это выражение слишком похоже на аналогичные метафоры, залоснившиеся от частого употребления в официальной советской словесности: "веление времени", "в долгу перед временем" и т. д. Даже книгу свою так назвав, Ахматова не может переломить инерции. Но ощущение слабого звена потому и возникает в ее стихе, что это звено пытается удержать цепь запредельной тяжести, и давление на него огромно.
Есть "что-то" превыше всех земных горестей и радостей, глубже всякого горя, страшней всякого глада и мора, таинственней всякого имени. Сама жизнь — лишь скоротечное гостевание на этом фоне, лишь "привычка". Оглядываясь на прожитое, Ахматова оплакивает даже не страдания, из которых оно составилось, она оплакивает невозможность понять: за что? За что были "на горе себе рождены"? Зачем пришла "плодоносная осень" после растоптанной весны?