На поэтической работе это положение сказывается в том смысле, что мучительная переоценка ценностей, по существу глубоко душевно-интимная, происходит на виду у всех и делается объектом заинтересованного давления справа и слева.
А работа делается. «Крестьянский парень», сохраненный в душе под шинелькой «фронтового балагура», и оказавшийся у государственного литературного кормила, должен же сориентироваться в глобальной, общечеловеческой, наконец, державной ситуации, а она подкладывает темы, заминированные официозом.
Он идет через это поле. К сорокалетию Октября склоняется перед «праздником нынешних побед». На полет Первого Спутника откликается вздохом от имени «земного шара» (раньше все дышало именем родного Загорья). На перекрытии Ангары проникается гордостью за Державу (хотя с брезгливостью отталкивает штампы вроде «этапов, шагов и ступеней»).
Он и в прежние годы иногда обводил взглядом горизонт от Крыма до Жигулей и от Кавказа до Сибири, но делал это словно бы затем, чтобы остаться в этом великом государстве жителем своей «негромкой стороны», в сознании которого Смоленск Смоленском не называли, а просто городом. Дальше заехать не чаяли.
Вот и «жить бы да петь в заповеднике этом, от многолюдных дорог в стороне…»
Невозможно! Тупик!? Нет. Новый выброс в странствие! Как Никита Моргунок побежал когда-то искать землю обетованную, так ныне лирический герой еще раз собирается в дорогу. Он берет билет на поезд Москва-Владивосток и, глядя в вагонное окно, листает «за далью даль» в тысячекилометровом Транссибе и в своей душе.
«Дорога дорог»! Полмира под колесами. Волга-матушка. Урал, «опорный край державы» (под его кувалдами «земля отчетливо дрожит»… дрожит, слышите?). Сибирь — «житница… рудник и арсенал». «А там еще и Братск, и Устье, а там и братец Енисей…» И, наконец: «Здравствуй, Тихий! Поклон — от матушки Москвы!»
Мир собран. Можно плыть дальше. «Ветер века — он в наши дует паруса…»
Пушкинский вопрос: куда ж нам плыть? — как-то не встает. Единственное упоминание коммунизма — в издевательском перечне: «отсталый зав, растущий пред и в коммунизм идущий дед»[62]
.Горизонталь — очерчена. Единство — провозглашено. Неделимость души прочувствована.
Вертикаль теряется во мгле. Коммунизм оттоптан смешным дедом. История — ворох тряпья: «приют суждений ярых о недалекой старине, о прежних выдумщиках-барах, об ихней пище и вине; о загранице и России, о хлебных сказочных краях, о боге, о нечистой силе, о полководцах и царях; о нуждах мира волостного, затменьях солнца и луны, о наставленьях Льва Толстого и притесненьях от казны…»
Перечень, почерпнутый из бесед загорьевских комсомольцев времен Красной Пасхи, стопорится на отметке, когда «поколенью моему светили с первой пятилетки, учили смолоду уму». Что-то не сводятся концы: выдюжило поколение и страду пятилеток, и страду военную, а потом уперлось в загадку, которой еще нет определения, а только намеки в сибирской части поэмы: «И те, что по иным причинам однажды прибыли сюда… в труде отбыв глухие сроки… бывали дальше Ангары…»
Случайная встреча на тайшетском перроне с другом детства, отмотавшим полный срок, позволяет в первой осторожной тайнописи поставить вопросы по существу.
Кто виноват, что люди, свято верившие в «правду партии», этой же партией репрессированы? «Страна? Причем же тут страна!.. Народ? Какой же тут народ!»
Обойдя две эти мины, наследник Моргунка замирает перед третьей: если ни страну, ни народ не обвинишь, то кто же был виновник?
Имени Сталина нет в поэме. Есть мучительное соединение взаимоисключающих характеристик и есть горько-бессильный рефрен: «Тут ни убавить, ни прибавить — так это было на земле».
Поэма «За далью — даль», начатая в 1950 и законченная в 1960 — десять тысяч верст дороги, вместившиеся в десять суток пути и в десять лет раздумий, — приносит автору четвертую высшую литературную премию страны: теперь из Сталинской она переименована в Ленинскую.
А до гибели еще десять лет. А жажда понять, что произошло, докопаться до смысла прожитого — не отпускает. «Хлеб-соль ешь, а правду режь». Чтобы врезать эту правду, мобилизован уже не бегунок-Моргунок, а последняя надежда — неунывающий и неубиваемый солдат Теркин.
И вот он получает спецзадание и отправляется — на тот свет.
…Но не сразу. Предварительно Твардовский выясняет отношения с читателем. Чтоб тот не подумал, будто затевается что-то вредное: «потрясение основ», ущерб «Советской власти». Эта простодушная заслонка от цензуры вызывает теперь щемящее чувство, и прежде всего потому, что выдает тайную неуверенность автора в своей затее. В том, что «этот свет», перемаркированный в «тот свет», хоть что-то объяснит в делах этого света.