И я думаю, мы хорошо сделаем, если рассмотрим, что в точности утверждают как «фундаментальная онтология» раннего Хайдеггера, так и «мыслящее говорение» позднего Хайдеггера о богословии и действительно ли они представляют что–то «за пределами» метафизики. Точнее, мы должны спросить, действительно ли все более глубокий интерес зрелого Хайдеггера не только к онтико–онтологическому различию как таковому, но и к раскрытию, событию или «Austrag»
[522] этого различия подлинно удаляет его мысль на позволяющее оценивать и господствовать расстояние от метафизической «забывчивости» или, наоборот, лишь доводит эту забывчивость до ее наиболее радикального выражения. В конце концов, как я уже сказал выше, переход раннего Хайдеггера от феноменологии к онтологии стал возможен вследствие феноменологического краха всякого осмысленного различения между «это есть» и «это является»; и, хотя это могло бы выглядеть как свидетельство критических сомнений и какого–то научного оцепенения, безусловно, это было движением, которое остается в определенном смысле метафизическим, даже основанным на предположениях и которое незамедлительно превращает точку зрения посткантианской эпистемологии в жесткую и неприкосновенную догму (хотя этого Хайдеггер позже старался избежать). Кроме того, Хайдеггер был вынужден сначала поставить под вопрос саму законность онтологии вообще и должен был сделать это исходя из феноменологических умозаключений (в терминах экономии явленности и сокрытости): следовательно, бытие не могло мыслиться вне замкнутого круга того, что является — и не является. Не то чтобы он усматривал в этом только ограничение (хотя, возможно, он смотрел на это как на критическую дисциплину); разумеется, он также находил в этом повод для борьбы за власть. В своем печально известном эссе 1927 года Phänomenologie und Theologie[523] он сделал самую смелую в истории современной философии попытку отнять у богословия главное основание метафизики: дискурс о бытии. Как раз в этом эссе он попытался, пускай в мягкой форме, свести богословие к статусу «онтической науки», дискурса об особом отношении веры к кресту Христа, к статусу аналитики «христианскости» (Christianness — перевод немецкого выражения Christlichkeit, употребленного Хайдеггером). Очевидно, он мог использовать здесь позднюю схоластику, а также лютеранскую традицию богословия (не говоря уже о современной протестантской мысли), проявлявшую слишком большую открытость ложным демаркациям между сферами философии и богословия, но, собственно, ведущей заботой Хайдеггера была гегемония философии. Опять же, как я уже говорил в части 1–й, особую меланхолию вызывала у современной философии необходимость уйти от более полного и более связного богословского отчета обо всех тенденциях классического разума; а современный философ, не просто желающий отказаться от озабоченности великой традицией, в англо–американской аналитической манере, но чувствующий, что он вынужден все же говорить о целостной реальности, должен отбросить многие метафизические амбиции ради последней из них: «выведения» сущности бытия через абстрагирование от всяких «откровений» и «озарений». В этом раннем эссе дерзновенность Хайдеггера просто поражает: богословию он не оставляет никакого другого пространства, кроме пространства патологии, психологического пристрастия, развивающегося сугубо «локально», и нужно ему это для того, чтобы украсть у богословия тот язык бытия и сущего (впоследствии тематизированный им как онтико–онтологическое различие), который вошел в человеческую рефлексию только тогда, когда учение о творении приняло с изменениями античную метафизику. И хотя Хайдеггер заявляет, что, разграничивая области веры и критической рефлексии, он не выставляет их соперничающими друг с другом и не придает одной первенства над другой (онтические и онтологические вопросы, как и эмпирические и теоретические исследования, относятся, мол, к совершенно разным порядкам истины), это явная ложь: философ, например, может видеть, что особый язык богослова о грехопадении подпадает под более изначальное онтологическое определение вины (Schuld) Dasein[524], и, таким образом, анализ вины может прояснить и скорректировать понятие греха, но никогда не наоборот (W, 64/ Р, 51–52); в конце концов, Хайдеггер уверяет нас, что «не существует такой вещи, как христианская философия» (W, 66/Р, 53).