Но они знали также, что из бесформенности
«Эта „таинственная сила, которую все чувствуют, но ни один философ не может объяснить", — писал Гарсиа Лорка, — в сущности, есть дух земли, тот самый бес, что вцепился в сердце Ницше, когда тот искал его следы на мосту Риальто или в музыка Бизе, но так и не нашел, ибо не знал, что бес греческих мистерий достался в наследство танцовщицам Кадиса и заиграл в дионисийских воплях сигирийи Сильверио.
Я не хочу, чтобы вы спутали моего беса с теологическим бесом сомнения, в которого Лютер с вакхической страстью запустил чернильницей в Нюрнберге; или с католическим дьяволом — бездарным разрушителем, который превращался в собаку, чтобы проникнуть в монастырь; или с говорящей обезьяной, которую водил с собой по лесам Андолузии сервантесовский бродяга в комедии ревности [...]
Я воздвиг перед вами три арки и неуклюжей рукой поставил на них музу, ангела и беса.
Спокойно стоит муза; ее тупика ниспадает мелкими складками, коровьи глаза устремлены на Помпею, огромный нос учетверен — так написал музу ее большой приятель Пикассо. Ангел колышет волосы Антонелло да Мессина, тунику Липпи и скрипку Массолино или Руссо.
Бес... Но где же бес? Сквозь пустую арку дует упорный ветер мысли, он несется над головами мертвецов в поисках новых пейзажей и неведомых звуков, он приносит запах детской слюны, скошенной травы, студенистой медузы и непрестанно возвещает о крещении только что созданных творении» 32.
Согласно смыслу поэтической и великолепно ироничной лекции Лорки, отрывок из которой мы привели, муза олицетворяет организующее формально художественное начало искусства; ангел — его идейно-человеческое содержание; бес — стихийную силу отрицания уже существующих, узаконенных форм, подвластных музе, того творческого отрицания, которое единственно способно породить новые формы явления ангела. Не случайно Лорка пишет, что приближение его беса во время танца чуткие андалузские зрители приветствовали криками: «Жив господь!» Явления божества — новые прекрасные творения искусства — рождаются лишь в смертельной схватке художника с бесом «на самом краю пропасти».
Но, как уже отмечалось, они рождаются лишь в том случае, если художник способен обуздать беса. Если он способен выйти победителем из схватки на краю пропасти и темным силам разрушения противопоставить созидающее начало. В противном случае ангел не явится миру и муза вместо того, чтобы обрести новые прекрасные складки на своей тунике, останется голой, с тем самым длинным носом, который пририсовал ей «ее большой приятель Пикассо».
Последнее можно увидеть воочию в эксцессах современного модернистского искусства, где дьявол полностью торжествует победу, очевидно и бесповоротно положив на обе лопатки художника, опрокинув его на самое дно пропасти. Весьма выразительно зафиксировал это обстоятельство Г. Педошиин, когда написал: «Модернизм ведет человечество не на небо; он даже и не имитирует неба, как живопись стиля „модерн", а спускает в ад. В этом смысле эпиграфом к его блужданиям могли бы служить слова Франца Кафки, записанные им в дневник 16 января 1922 года: „Бессилие, невозможно спать, невозможно бодрствовать, невозможно переносить жизнь или, вернее, последовательность жизни. Часы идут вразнобой, внутренние бегут вперед в дьявольском, или сатанинском, во всяком случае, нечеловеческом темпе, наружные, запинаясь, идут сбоим обычным ходом. Можно ли ожидать, чтобы эти два различных мира не разъединились...“» 33
Мы уже обращали внимание на своеобразную преемственность между старинным служением сатане и современным модернистским искусством. В этом парадоксальном, на первый взгляд, утверждении нет между тем никакой метафоричности. Гносеологические корни традиционных дьявольских ликов и современной модернистской стихии один: культ негативного, незакономерного, случайного начала, насильственно вырванного из общей цепи реального развития мира, метафизическая фиксация внимания на отрицании существующих ценностей, без малейшего представления о конструктивной, разумной цели такого отрицания, о подлинной диалектике.