Прускопп остался лежать еще на границе этой страны, беспомощный и несчастный, лицом уткнувшись в землю и с пистолетом в руке. Лейтенант Функе бежал в атаку впереди всех и был похож на юного жестокосердого бога с развевающимися светлыми волосами. Видели ли его провалившиеся глаза где-то вдалеке орден, который обеспечил бы ему благосклонность всех женщин? Верил ли он в миссию Германии — миссию безмозглой жестокости? Он этого не говорил, только атаковал и атаковал; но однажды утром оказалось, что он исчез. Уж не стал ли он за ночь генералом? Или попал в плен? А может, его лично пригласил к себе обожествленный изверг, дабы наконец — наконец-то! — он смог увидеть на своей шее заветный орден героя? В сильном подпитии он свалился в вонючую яму сифилиса и теперь в каком-то госпитале вместе с другими кавалерами мечтал о новых геройских подвигах на театрах военных действий, которые еще имелись в мире. Его место занял лейтенант Гизбертс, тихий, бледный, молчаливый и знающий человек с усталыми глазами, отдававший лишь необходимые команды…
Но Швахула остался с ними, он-то остался; со своим обозом он все время догонял солдат, сражавшихся и маршировавших в строю. Разве он не становился все более лощеным и упитанным, все более опрятным и жирным, как мерзкая крыса, ищущая пропитание там, где оставил свой след охвативший людей ужас?
Швахула остался, он остался богом педантичного порядка, непревзойденным победителем на поле битвы за казарму, удивительно приветливый, старательный и озабоченный «здоровьем солдат». Не светилось ли в его глазах торжество победителя, когда он в сгущавшемся мраке ночи, постанывая от собственной храбрости, тащил местных женщин на свое ложе? О, Швахула остался, ибо он был бессмертен, он был истинным победителем на поле битвы планеты…
Все жарче разгоралось лето под бедными ногами пехотинцев, обязанных принести эту победу самоедскому и самородящему тщеславию народа своими несчастными больными ногами. Какое счастье, что Господь Бог дозволил выращивать в этой стране так много винограда… Вино… вино… Вино было утешением.
Когда слух о капитуляции Франции подтвердился, Кристоф рухнул там, где стоял — прямо на землю на какой-то деревенской улочке в Бургундии, — и плакал, плакал, как ребенок, словно хотел заплатить этой стране слезами за то вино, что выпил…
Но ноги пехотинцев, по раскаленным дорогам дошедших до победы, временами чуть ли не ползком по раскаленным дорогам, раскиснув от жары и плохо управляя своим телом, эти ноги уже спустя два дня вновь были готовы к службе. И когда Кристоф при так называемом утреннем построении увидел приближавшегося Швахулу, солидного, добросовестного служаку Швахулу, с прежней царственной самоуверенностью производившего осмотр строя на улице этой прелестной деревеньки, — когда он его увидел, то понял, что эта армия расставит свои казармы по всей Европе…
А Швахула, словно угадав мысли Кристофа, остановился перед ним и с откровенно издевательской ухмылкой сказал:
— Уж не думаете ли вы, господин солдат Бахем, что из-за каких-то нескольких недель марша в строю вы теперь имеете право застегивать не все пуговицы?
И жестокость, пруссаческая жестокость его невыразительного лица выжидательно притаилась под маской служебного рвения, но Кристоф откашлялся и с равнодушным видом сплюнул ему под ноги, как если бы его и не видел вовсе…
13
Ганс Бахем не мог бы сказать, когда именно словосочетание «фюрер, победа и Германия» начало распадаться на части в его сознании, когда именно он разглядел ужасающую пустоту на лицах окружавших его функционеров так называемой партии; когда ему вдруг стала невыносимо отвратительна безнадежная выхолощенность их трескучей болтовни перед лицом страшной, кровавой действительности; он не знал, произошло это внезапно или постепенно.
Ганс все более и более беспощадно судил самого себя, поскольку понимал, что и у него руки в крови и он участвует в деле, победа которого еще возможна, но цель которого — сатанинское уничтожение всех человеческих ценностей. А под масками этих оболванивающих толпу краснобаев, этих смелых народных вождей, бушевали самые низменные инстинкты похоти и алчности при полном отсутствии интеллекта. И он это знал.
Еще хуже, еще глупее, чем физиономии явных шарлатанов, казались ему «железные лица» тех фанатиков, кто в бессильном исступлении действительно верил каждому слову и каждой речи вождя. Какой же дьявол стоял за всей этой декорацией?
У него было ужасное ощущение безнадежного тупика, и оно становилось все острее после того дня, когда Кристоф женился; все больше его втягивали в кровавые дела власти, которая после первых побед, чванливо раздувшись, набросилась на своих внутренних врагов, совершенно уверовав в безусловную поддержку ослепленного народа.
Зачастую он и вправду чувствовал себя недостойным смотреть матери в глаза и даже думал, что уже никогда не сможет быть таким, как мать и брат. Ибо никогда уже ему не смыть того, что прилипло к нему.