Ганс смотрел на испитое лицо Гордиана с равнодушным ожиданием; несмотря на тщательный уход, бугристая кожа костлявого лица шефа свидетельствовала о множестве грубых пороков, а само лицо было безнадежно глупым и развратным — густые черные волосы, словно сползший парик, налезали на его узкий лоб, губы казались дряблыми, их уголки грозили в любую секунду беспомощно и безвольно опуститься книзу.
Гордиан сунул руки в карманы и откинулся на спинку кресла:
— Бахем — вы больны… Молчите! — Широкой улыбкой он отмел какие-либо возражения. — Вы больны, мы все это знаем и тем более этим опечалены, поскольку вы — один из наших лучших сотрудников. Вам, — он хохотнул, — нужна женщина или какое-то другое развлечение.
Его смех перешел в ржание, он явно наслаждался видом Ганса, дрожавшего от злости и растерянности.
Потом Гордиан оторвался от спинки кресла, оперся о письменный стол и сказал совершенно другим голосом, тихо и четко:
— Я решил отправить вас в действующую армию. — Заметил ли он промелькнувший на лице его молодого сотрудника проблеск надежды? Во всяком случае, он выдержал эффектную паузу и продолжил: — И особо — повторяю, особо — хочу подчеркнуть, что в такое время любой немец должен воспринимать это не как наказание, а как честь! — Его голос вновь изменился, теперь он говорил отеческим, слегка игривым тоном: — Бахем, вы действительно больны, я это знаю, наверное, вам это поможет. Думается, поначалу на полтора года, да? И я убежден, что вы нас не подведете. — В его затуманившихся глазах появилась едва сдерживаемая растроганность. — Поверьте мне, старому фронтовику, я вам завидую.
Ганс почувствовал невероятное облегчение: о такой возможности бегства он почему-то ни разу не подумал; никогда бы ему не пришло в голову укрыться за серым мундиром. Он улыбаясь взглянул на Гордиана — почувствовал, что слова этого старого преступника сорвали пелену с его глаз.
— Я действительно считаю это честью, — скромно произнес он, и никто на свете не мог бы услышать нотку иронии в его голосе.
Гордиан приветливо кивнул, посасывая влажную сигару:
— Это меня радует, Бахем. После того как передадите свои служебные обязанности Шибульскому, можете считать себя находящимся в отпуске. Нет ли у вас пожеланий относительно рода войск? Само собой разумеется, вы получите офицерский чин.
Ганс собрался было отказаться от предложенного выбора; ему и впрямь было безразлично, какого цвета будут у него канты — красного, зеленого или белого. Его переполняла радость от того, что он так дешево отделается от этого злосчастного коричневого дома; потом, опомнившись, он опять-таки сдержанно спросил:
— А нельзя ли в пехоту?
Он пропустил мимо ушей положенные при прощании ханжеские сантименты этого выпивохи, обвешанного старыми и новыми орденами, и с улыбкой вышел из кабинета. За дверью он невольно побежал; ему вдруг стала дорога каждая секунда: в темно-зеленом, затянутом тиной и ряской отстойнике времени была пробита дыра, и теперь минуты, крутясь и пенясь, потекли мимо него…
Поспешно, словно наскоро завершая давнее дело, он посвятил горевшего служебным рвением Шибульского в некоторые формальности, на бегу пожал ему руку и выскочил из здания. Скорее… скорее… будто какая-то грозная решетка может вдруг опуститься перед ним, преграждая путь…
На ласковом и веселом ветерке, дувшем с Рейна, колыхались кровавые флаги обожествленного зверя…
Однако дни до отъезда в армию стали для него мучительнее и страшнее, чем все ужасные месяцы с начала войны; просыпаясь по утрам, он ощущал предстоящий день похожим на вязкую кашу — волей-неволей придется ее съесть…
Тягучие и свинцовые дни надвигались на него, словно тяжелые глыбы, которые необходимо свалить с себя в пропасть прошлого; «убивать время» было для него ужасно утомительным делом. Ни одна книга не могла его увлечь, а прогулки по веселым берегам сверкающего Рейна были самым мучительным времяпрепровождением; отчаяние сжимало ему горло. Гансу казалось, что он уже умер и забыт и теперь собственной тенью бессмысленно бродит по городу; даже просветленное лицо матери не могло освободить его от этой давившей на него невыносимой тяжести, тяжести убийственно пустого существования; дикая, болезненная зависть душила его при виде отпускников, веселившихся в обществе девушек на прибрежных лужайках, они-то, по всей видимости, плевать хотели и на прошлое, и на будущее. Какая душевная горечь мешала ему весело отвечать на улыбки встречных девушек? Что мешало ему участвовать в этой беззаботной игре, свойственной только юности? Он чувствовал себя презренным изгоем и жаждал, всей душой жаждал броситься очертя голову в гущу страданий, ожидавших его на фронте. Горестно было ощущать себя запертым в преддверии недостижимого счастья. Он должен был подавить в себе туманную тягу к любви и устремиться навстречу караулившему его огнедышащему дракону…
Если раньше он побаивался страданий, то теперь ему не терпелось выйти навстречу пламени, языки которого уже лизали решетку с его распростертым телом.