— Называйте это как хотите. Он вам не нравится — дело ваше. Но, господа, хорошенько подумайте, что вы делаете, прежде чем что-то сделать. Полиция в полной мере отвечает за то, что произошло. За ней стоит правительство. Ее также поддерживают и рабочие, а рабочие — это Альтхольм. Выступать против полиции — значит выступать против своего города, родного города, как любят говорить в этих стенах, — выступать против собственных интересов.
— Я полагаю, господин бургомистр, вы переоцениваете сегодняшние события. Завтра это центральная тема в местной печати, потом еще две-три заметки, через полгода судебный процесс — и все будет забыто.
— Не думаю, — возражает Штуфф своему хозяину. — Борьба только начинается.
— А на чьей стороне мы вас увидим, господин Штуфф? — интересуется Гарайс.
— Я обыкновенный редактор.
— Редактор, что верно, то верно, — неодобрительно произносит бургомистр и обращается к владельцу газеты. — Между прочим, вам известно, что магистрат постановил отказать «Хронике» в публикации официальных объявлений?
— Не может быть! — кричит Гебхардт. — Шаббельт при продаже не сказал мне об этом ни слова!
— Это решение не магистрата! — спустя две-три секунды ответил Штуфф.
Бургомистр улыбается, ему все понятно. Он обращается исключительно к Гебхардту, оставив в тени Штуффа: — Так вот, Гебхардт, ваша газета именует себя «нашей городской газетой», и ее читатели — рабочие. Я думаю, вы все же проинформируете их в интересах родного города?
— В интересах Альтхольма, да, — осторожно говорит Гебхардт.
— То есть… вы же понимаете, что в данный момент так легко поддаться определенному настроению. Утром вы получите наше официальное сообщение. Придерживайтесь его.
— Официальное сообщение мы, разумеется, опубликуем.
— Я не люблю оказывать нажим, — продолжает бургомистр. — Но это дело будет доведено до конца. Я надеюсь, — правда, без особой уверенности, — что на сей раз увижу вас на своей стороне. Это не сторона СДПГ, сторона красных, сторона бонз, как вы сейчас, наверное, думаете. Это сторона порядка, организации и работы. Сделать выбор нетрудно…
Гебхардт и Штуфф молча смотрят прямо перед собой. Бургомистр озабоченно поглядывает то на одного, то на другого. Затем поднимается и совершенно иным тоном произносит: — Итак, спокойной ночи, господа. Спокойной ночи… По поводу жалованья, в конце концов, всегда можно столковаться, если есть такое единодушие по вопросам принципиальным, как у вас обоих. — И уже на ходу: — Пожалуйста, не утруждайте себя, господин Штуфф. Не заблужусь и без света. А вот вас могут увидеть. В самом деле. Спокойной ночи!
Штуфф, обращаясь к Гебхардту: — Ну и свинья! Боже мой, какая же он свинья!
И Гебхардт с кисло-сладкой улыбкой: — Что, колюч красный господин, а?
Тредуп кричал в тюремное окно до тех пор, пока его не схватили сзади и не стащили вниз.
Его убрали из камеры и водворили в помещение, которое здесь называлось то карцером, то «смирилкой», смотря по обстоятельствам.
В каждой тюрьме бывает два рода надзирателей; таких, которые сейчас вели Тредупа, уже, собственно, и не должно быть по правилам тюремного режима, утвержденным прусским министерством юстиции.
Подхватив крикуна под руки, они с шумом волокли его по коридорам и лестницам через всю ревущую тюрьму. При этом они старались, чтобы голени арестанта почаще и побольнее ударялись о железные ступеньки и стойки перил. Когда до конца последней лестницы оставалось подняться на десять — двенадцать ступеней, они внезапно отпустили бунтовщика, и он, кубарем скатившись вниз, распластался на цементном полу.
Ему приказали встать, предупредили о последствиях, которые его ожидают, если он не перестанет симулировать; когда же все это не помогло, его сволокли в карцер, бросили на нары, отняли подтяжки, чтобы он не вздумал выкинуть какую-нибудь глупость, и оставили в одиночестве.
Несколько часов Тредуп лежал в полуобморочном состоянии. Казалось, он только что еще сидел в своей камере, где было все же мало-мальски сносно, хотя он и потерял всякое терпение. Потом пришел этот странный надзиратель с козлиной бородкой и уговорил его взывать о помощи к крестьянам, обещав немедленное освобождение. Потом вся тюрьма бушевала, как взбесившийся зверь, а потом его обработали… живого места не осталось… вот она какая, тюрьма…
Говорили про мятеж, сопротивление государственной власти, бунт… Что за это будет? Тюрьма? Каторжные работы? Надолго?
Полутемное помещение, где лежит Тредуп, напоминает птичью клетку с на удивление толстыми железными прутьями и голыми стенами, от которых веет ледяным холодом. Лишь деревянные нары, закрепленные на каменном фундаменте, ни одеяла, ни табуретки, ничего.
«Если я пробуду здесь хотя бы сутки, — думает он, — то сойду с ума».
В дверь дважды ударили. Тредуп вздрогнул. Какой-то голос что-то произнес.
— Да, да, пожалуйста? — растерявшись, говорит Тредуп.
— Парашу надо? — рявкают за дверью.
— Что? Как вы сказали? А… Нет, не нужно.
Из коридора доносится разговор. Звякают ключи, входит надзиратель и останавливается в первой половине помещения, перегороженного толстой решеткой.