В делах о сексуальных домогательствах и в особенности об изнасиловании одежда часто используется как свидетельство. Многочисленные основания для этого, как правило, сводятся к двум позициям: а) к необходимости предъявить вещественные доказательства (кровь, сперму, следы насилия или применения оружия) или просто показать, во что была одета жертва[323]
, и б) к намерению описать характер и/или психическое состояние потерпевшей или потерпевшего (а иногда и подсудимого). Таким образом, одежда является важной и обязательной составляющей отчета о преступлении, его регистрации и судебного разбирательства. Вещи перечисляются, начиная с верхней одежды и заканчивая нижним бельем, так, будто жертва раздевается. Перечень сопровождается подробными описаниями, включая повреждения, пятна и общее состояние. Этот процесс ведет к деперсонализации сугубо приватного образа, в котором человек являет себя миру. Материальные объекты утрачивают телесность, дорогие сердцу наряды — любимые рубашки, повседневное нижнее белье — перестают быть вещами и превращаются в слова, смыслы которых конструируются культурой, а не личностью. Защитный внешний слой, социальная маска снимается, оставляя жертву обнаженной и открытой для внимательного изучения. Иными словами, независимо от того, как одежда используется или интерпретируется во время суда, она предстает не только свидетельством, но и свидетелем преступления. Она несет на себе отпечатки и жертвы, и преступника, материальные или метафизические. Предметы гардероба — нечто большее, чем просто вещи, это действующие лица в сценарии, который разворачивается и пересказывается снова и снова.Хотя во время судебного процесса обычно запрещено демонстрировать одежду как вещественное доказательство, можно показывать ее фотографии. Это значит, что одежду или ее фотографический образ всегда можно определенным образом подать, контекстуализировать, чтобы подчеркнуть те или иные ее аспекты, детали или достоинства (этим приемом пользуются и защита, и обвинение). Акт фотографирования в таких случаях отчасти схож с отмыванием денег. Он удаляет персональные, или человеческие, маркеры, отделяет вещь от владельца и его вестиментарного опыта. «Мое платье, купленное в любимом магазине» сменяется абстрактными наименованиями, предельно открытыми для интерпретаций, — например, «юбка», «мини-юбка», «бюстгальтер», «кружевной бюстгальтер», «обувь», «туфли на шпильке» и так далее. Это значит, что смыслы, которыми наделяется одежда, более не фиксированы и открыты для манипуляций. Кроме того, превращение вещи в образ отдаляет улику от места преступления и жертвы. Хотя одежда была свидетелем нападения, ее память стирается и обезличивается, а материальный объект редуцируется до языка повседневного общения.
Изображение и слово оказываются здесь важнее самого наряда, который разлагается на ряд лингвистических семиотических ключей, транслирующих информацию о том, как должен выглядеть тот или иной предмет гардероба. Затем процесс узнавания расширяется до социокультурных представлений о соответствии одежды контексту его ношения или обстоятельствам нападения. Затем эти суждения интерпретируются как маркер нравственной устойчивости или намерений жертвы, одновременно функционируя как средство деперсонализации (посредством обобщения) и развоплощения (дистанцирования или разоблачения жертвы, чья одежда материализуется и демонстрируется в суде). Одежда становится языком, который можно прочитать и понять. В этом и заключается проблема. Одежда — это нечто осязаемое или определенное; это не спектр дресс-кодов, манер и социальных условностей, которые постоянно пересматриваются, оспариваются и ниспровергаются. В зале суда, однако, одежда становится иной. Семиотика моды превращает ее в антагониста жертвы. Она становится не просто доказательством, помогающим обнаружить истину, но и символическим маркером, прочно связанным с широко распространенной концепцией естественной справедливости.
Согласно теории