В Праге я встречалась с бывшими бабушкиными аспирантами, они уже сами были бабушками и дедушками. Ярослава, Квета, Карел, Зденек — они помнили меня младенцем, и я помню, как радовалась в детстве их приездам. После 1968 года они, конечно, уже не приезжали. Квета назначила мне свидание в пражском кафе — оказалось, это было то самое кафе, где собирались деятели пражской весны, с Гавелом во главе. Я пришла чуть раньше, хотела пройти за столик, но официант, к которому я обратилась по-русски, попросил меня уйти. Я удивилась — в других местах только рады были получить дойчемарки, сразу спрашивали: чем платите? Прага тогда окунулась в полосу нищеты. Пришла Квета, объяснила официанту, что я — «своя», а мне объяснила, почему в этом кафе русских не жалуют. Шел 1992 год. Я приехала в Прагу из Мюнхена, в котором изнывала — от того, что радиостанция походила на банку с пауками, а я представляла себе «Свободу» как коллектив богатырей-единомышленников, от того, что город маленький, а я привыкла к большому, от немецкого орднунга, от того, что запуталась в своих любовных похождениях — увлечения были краткими, разочаровывающими, но без них мучила депрессия. И тут на радио приходит факс на мое имя: приглашают участвовать в фестивале российского — в данном случае, перестроечного — искусства в Нанте.
Там собралась куча народу: художники, музыканты, писатели, критики, почти все — мои приятели и единомышленники. Вторая половина восьмидесятых была триумфом и единением нового поколения, которое не зря в недавний еще мрачный советский период называли «потерянным»: оно оказалось слабеньким, в XXI веке на авансцене по-прежнему шестидесятники, прибавились же к ним деятели новой, коммерческой волны. Многие не дожили до тридцати или сорока — умерли от редких болезней, покончили с собой, оставшиеся скисли, растерялись, ушли в другие сферы, вернулись в подполье, эмигрировали. Поколение рассосалось, действующие персонажи выстояли в одиночку или куда-то прислонились. Народ остался тем же, он по-прежнему любит Кобзона с Пугачевой, юмористов и детективы.
В Нанте мне свезло: предложили контракт на книжку, участие в других фестивалях, я познакомилась с переводчицей, выбранной для меня издателем, Кристиной. Третья армянка в моей жизни. Можно было бы не обратить внимания, но все три (первая еще в школе) прилетали как ангелы в периоды, когда нервы мои спутывались в колтун. Первый ангел приземлился рядом со мной в актовом зале школы. Я была какая-то дерганая от бесконечных конфликтов с мамой. Мама внезапно взрывалась, меня накрывали осколки, состоявшие из сгустков ярости и всяких ужасных слов, я сжималась, не просто чувствуя, что меня не любят, а что жизнь, в которой я было расположилась, — не про меня. Как раненый зверь, я зализывала раны и искала внутри себя другую жизнь, из которой меня нельзя было бы изгнать. Тут мама встречала меня сияющей улыбкой, просила прощения и уверяла, что больше это никогда не повторится. Что все это из-за кого-то (всегда это были разные персонажи), кто нарочно хотел вбить клин между мной и ею. И добавляла: «Ты не знаешь, какая у меня тяжелая жизнь».
Мания заговоров владела мамой всегда, но со временем мелкие мимолетные мании отяжелели и заполонили весь ее мозг. Она и с отчимом моим развелась из-за этого, решив однажды, что он хочет ее убить. Из-за чего? Ясное дело, из-за квартиры. Может, в другой стране никто и не понял бы, что значит булгаковское «…обыкновенные люди… квартирный вопрос только испортил их…», а в России эта фраза — афоризм. Здесь было другое, под «квартирный вопрос» маскировалась болезнь, о которой мама еще не знала. Догадывалась, что что-то не то, требовала укладывать ее в больницы, предъявляя врачам собственные диагнозы — из того, что слышала. Она говорила: у меня инсульт. Или — аневризма мозга. А врачи вызывали психиатра, что бесило ее больше, чем что бы то ни было. Если я предлагала ей, по совету врачей, выпить тазепам, когда она не могла спать или грозилась выйти в окно, она тут же переходила в атаку: «Ты считаешь меня сумасшедшей? Ты предлагаешь мне пить таблетки для психов?» Чудившиеся ей или действительные намеки на душевную болезнь были самым страшным оскорблением, которое ей можно было нанести.