Читаем Крошки Цахес полностью

Федя сказал, есть много превосходных современных авторов. Ими написаны десятки шедевров. Она сказала, что за все предшествующие века шедевров написаны именно десятки. С чего это вдруг при нашей с вами жизни такой небывалый взлет? Он говорит, могу доказать, принести. Например, Василий Аксенов. “Ну, что ж, принеси, я прочитаю”. — “Ну, — Федя мнется, — вы же заранее считаете, что это — плохо”. — “Неужто ты и вправду думаешь, что я способна отвергнуть шедевр только ради того, чтобы выиграть спор с тобой?” — “О, — Федя загорается, теперь он уверен, она будет читать честно, — я привезу вам много прекрасных книг”. — “Много — это сколько? Пять, десять, тележку, вагон?” Он прикидывает: тележку. Мы слушаем внимательно и не смеемся. Перечисляет: Белов, Вознесенский, Солженицын... “И ты думаешь, их всех, — она опирается о стол кончиками пальцев, — будут читать через сто, двести, тысячу?..”. — “Несомненно. Они показывают наше время”. — “Если в тележке они, не трудись, их я уже знаю”. — “Они показывают современные проблемы. Интеллигенция ценит их очень высоко”. — “Кто? Я не понимаю этого слова”, — у нее белые губы. “Интеллигенция, — теряется Федя, — это образованные люди, которые всем интересуются”. — “Все–ем? — ее глаза яростно темны. — Всe — значит ничего. Всем интересуются только идиоты”. — “Но все–таки, каждое явление, по–своему”, — от такой ярости Федя теряется, он уже отступает, он устал. Ф. стоит перед нами, вытянувшись в струну. Смотрит мимо Феди, мимо нас, мимо... “Если им любопытно всe, пускай они удовлетворяют свое любопытство везде, но только там, где нет меня”. Звонок. Сегодня урок так и не начинался. Мы выходим усталые. Я думаю о том, что Федя — храбрый. Я бы так не смогла. Еще я думаю о том, что было бы лучше, если бы она ему доказала. Всем доказала. И мне. Я иду по коридору, додумывая. Какая–то боль, ломота, суставы.

На следующий день я заболела. Температура 39,5Ё. Меня натирают водкой с уксусом — с ног до головы. Одеяло до подбородка. Стены ватные, звуки ватные, шершавые. Трутся друг о друга. Болеть нельзя. На каникулах репетиции. Вынимаю руки. Сухие, как мушиные лапки. Редкие машины шарят тараканьими усами — большие сухие тараканы. Горло сухое и большое, если заговорю, как Генри Карлович. Он идет мимо, в высоких белых валенках, похожий на партизана. Партизан, говорящий по–немецки… Генри Карлович улыбается: у него есть отчество, я читаю ему Блока, потому что они оба — немцы. Рожденные в года глухие та–та та–та–та своего, мы дети страшных лет России та–та та–та–та ничего… Я иду на пятерку. Это не Генри — Сергей Иваныч — спрашивает неожиданно. От дней войны, от дней свободы та–та–та отсвет в лицах есть... Одеяло плоское и тяжелое. И пусть над нашим смертным ложем… Сморщенный шарик под потолком. Те, кто достойней, Боже, Боже…Сейчас она отлетит. Они входят, срывают одеяло, льют воду.

Праздники, выходные. Участковая приходит только через неделю. Я уже кашляю: сижу — кашляю, лежу — кашляю, сплю — кашляю. Уши глохнут, набухают ватой. Участковая прослушивает двухстороннюю пневмонию. Дома не справиться, нужны уколы шесть раз в сутки. Меня увозят на “скорой” в детскую больницу на Лермонтовском. В палате восемь человек. Я и малыши. Днем к ним допускают матерей. Матерям разрешено с 9 до 11. Ночью мы с малышами одни: ни врачей, ни нянечек. Врачи спят дома, нянечки в больнице, где–то недалеко от нас. Днем матери болтают, стирают под краном пеленки, развешивают по батареям. У матерей много дел — ни минуты свободной. Домой больничное уносить нельзя, свое нельзя приносить. Застиранные пеленки пахнут. Вечером матери по очереди подходят ко мне. Они кладут мне на тумбочку апельсины, которые я все равно не съем. Матери не умеют просить просто так. Им кажется, что с апельсином — вернее. Сначала они просили, теперь уже не просят, просто кладут один на другой оранжевой горочкой. Я присмотрю. Они жалуются, ты же понимаешь, у нянек не допросишься. Я здесь уже давно. Так давно, что знаю наперед. У меня всего час. Через час они начнут плакать. Сначала Федя. Ему девять месяцев. Днем ему делают уколы в вены. Вены у него маленькие, им легче не в руку, а в голову. Они находят у виска.

Я вылезаю из кровати и иду. Меня качает. Тяну из кроватки. Если положить с собой, я могу заснуть и задушить его. Он маленький и дохлый. Иду и иду, взад–вперед по проходу, как на репетиции. Теперь я положу его на свою, сама сяду рядом. “Расскажи”, — Наденька ждет, шепчет, чтобы не разбудить. Мы с нею взрослые. Ей четыре года. Ее привезли неделю назад. Уже вторую неделю я рассказываю ей о Шекспировском театре, о Ричарде Третьем, рассказываю его историю. Иногда я говорю по–английски. Переспрашиваю, ты понимаешь? Она кивает тихо и важно. Я замолкаю, и только тогда Наденька засыпает. Я иду к зеркалу, стою перед зеркалом с Федей на руках. От уколов мое лицо покрыто прыщами, островки, как плесень, колонии плесени — мягкие, зелено–розоватые. Сестра говорит, что я пошла паршой. Зеленка нестойкая. Подушка в пятнах, зелено–коричневых.

Перейти на страницу:

Похожие книги