В памяти возникла Эвдоксия – она говорила о возрасте, когда лучше всего передавать Кровь. Мне вспомнилась Зенобия, ее сообразительность, понимающие глаза. Я подумал о давних рассуждениях об искушениях девственности, о том, что можно сделать из девственницы что угодно, ничего не теряя.
А этот мальчик, спасенный из рабства, был когда-то художником! Он знаком с волшебством желтка и пигментов, с волшебством покрывающей дерево краски. Он вспомнит; он непременно вспомнит времена, когда его больше ничто не волновало.
Да, его жизнь началась далеко-далеко, на Руси, где монастырские художники ограничивали себя рамками византийского стиля, который я окончательно отверг, когда повернулся спиной к Греческой империи и вернулся на терзаемый раздорами Запад, чтобы обрести свой дом.
Но смотри, что произошло: да, Запад пережил немало войн, казалось даже, что варвары окончательно завоевали всю территорию. Но благодаря великим мыслителям и художникам пятнадцатого столетия Рим поднялся из пепла! В этом я воочию убедился, глядя на картины Боттичелли, Беллини, Филиппо Липпи и сотен других живописцев.
Люди снова зачитывались Гомером, Лукрецием, Овидием, Вергилием, Плутархом. Исследователи «гуманизма» воспевали «мудрость античности».
Иными словами, Запад вновь обрел былую силу, тогда как Константинополь – золотой Константинополь! – пал под мощным натиском турок и превратился в Стамбул.
И далеко за Стамбулом раскинулась Русь, где пленили этого мальчика. Русь, позаимствовавшая в Константинополе христианство. Потому-то он не знал иной живописи – только иконы, обладавшие строгой, даже суровой, застывшей красотой, бесконечно далекие от картин, что я создавал здесь от заката до рассвета.
Но в Венеции уживались два стиля: византийский и новый, современный.
Как это получилось? Благодаря торговле. Венеция с самого начала строилась как морской порт. Пока Рим стоял в развалинах, ее огромный флот курсировал между Востоком и Западом. И во многих венецианских церквах сохранились иконы, преследовавшие мальчика в лихорадочных видениях.
Должен признаться, византийские церкви ранее были для меня малоинтересны. Даже собор дожа – Сан-Марко. Но теперь они приобрели для меня особое значение, ибо помогали мне лучше понять искусство, столь любимое мальчиком.
Он спал, а я смотрел на него во все глаза.
Отлично. В чем-то мне удалось постичь его натуру, постичь его страдания. Но кто он на самом деле? Я задавался вопросом, который мы с Бьянкой однажды поставили друг другу. Ответа я не нашел.
А должен найти, прежде чем решиться претворить в жизнь свой план: подготовить Амадео для Крови. Сколько понадобится времени? Ночь? Сотня ночей? В любом случае рано или поздно я узнаю ответ.
Амадео послан мне судьбой.
Я повернулся и продолжил свой дневник. Никогда еще у меня не возникало подобного замысла: воспитать новичка для Крови! Я описал все события ночи, чтобы ни одна мелочь не выскользнула из переполненной памяти. Пока Амадео спал, я сделал наброски его портрета.
Как описать его? Красота, отметившая печатью изящные скулы, спокойный рот, каштановые кудри, не зависела от выражения лица. Это была
Я страстно продолжал писать:
Я отложил перо. Даже дневнику я не мог довериться до конца. Особенно важные тайны я иногда записывал по-гречески, а не по-латыни, но даже по-гречески я не мог написать всего, о чем думал.
Я посмотрел на мальчика. Я взял в руки канделябр, подошел к кровати и взглянул, как он спит, как легко дышит, ощущая себя в безопасности.
Он медленно открыл глаза. Посмотрел на меня. Во взгляде не было страха. Казалось, он все еще спит.
Я воспользовался Мысленным даром: «Расскажи, дитя мое, расскажи, что у тебя на сердце».