− Заткнись, щенок! Думай, что несешь! − капитан вцепился пальцами в простынь. Черная вздувшаяся вена кроила красный лоб. − Значит, ты решил по-плохому, брат?..
− Клянусь молоком матери Иисуса, если мадридец уйдет от меня, я сдеру свои эполеты и принародно сломаю клинок.
− Не-ет! Ты не сделаешь этого, брат, − хватаясь за рану, взорвался Луис. − Он мой! Мой!
Но Сальварес уже шагнул за порог, на свет, засиявший на его эполетах расплавленным серебром.
Луис уткнулся в подушку и застонал:
− Мадонна! Неужели от душевной муки так же падают, как и под ношей?
«Отец! Тереза! Сестра! Брат!»
Он рыдал: петля Фатума настигла его. Окольцевала шею и так затянулась, что нечем стало дышать.
Глава 15
Шел восьмой день пути. Шесть из них путники, подобно крошечному ручейку, влившемуся в полноводную реку, делили с пехотой роялистской армии. Они примкнули к стальной колонне, не доезжая Пачуки. Ныне Пачука осталась позади, как остались позади те, кто скончался от ран, кто наскоро был предан земле под скупую барабанную дробь и воркование полкового пресвитера.
Гренадерский полк под началом сеньора Бертрана де Саес де Ликожа, разгромив повстанческие орды на Юге и потеряв чуть ли не три четверти «красных кистей» лучшего первого батальона, стаптывал теперь каблуки сапог, следуя на Север, в местечко Сан-Педро-де-ла-Колоньяс, по приказу герцога Кальехи для воссоединения с главными силами.
Дорога вилась между красно-коричневых валунов. Стоял зной. Не зной, а настоящее адово пекло. Небо и земля дышали испепеляющим жаром. Всё притихло и студенисто колыхалось в плавящемся воздухе, забилось в гнезда и глубокие щели; ни щебета птиц, ни вечной трескотни цикад. Огненное светило было столь велико, космато и пугающе низко, что, казалось, вот-вот вспыхнет земля, возьмутся огнем скалы и превратятся в золу и пепел. Дорогу сотрясал разнобойный топот ног, изнуряющий скрип армейских фур, дробящих жерновами колес гальку, хриплые крики офицеров и тысячегрудое, надорванное, будто простреленное, дыхание измученных гренадеров.
Диего приоткрыл глаза, в карете было душно, как в турецкой бане; он настежь распахнул окно − полуденный зной ввалился в салон. Майор отхлебнул из фляги: вода превратилась в противное теплое пойло. Выглянул в окно: глаза ослепил белоогненный блеск солнца на каждой кирасе, на каждом штыке, пуговице, бляхе ремня, кокарде.
Дон сурово молчал, глядя на это тяжелое и большое движение людей, перетянутых солдатским ремнем Великой Испании. «Кто они? Чьи дети? Зачем упрямо идут на Север, объевшись страданиями и страхом смерти?»
Диего пристально посмотрел на молодое безусое лицо солдата, идущего рядом с его экипажем. Бронзово-медное от загара, оно не могло скрыть бледности. Должно быть, он крепко хлебнул под Бальсасом или Куэрнавакой, что так и не смог оправиться… Согнутая рука, судорожно державшая потрескавшийся ремень ружья, казалась от напряжения деревянной. Губы дергались всякий раз, когда он наступал на левую ногу. Майор вытащил платок и вытер мокрое лицо, перекатывая сигару в пальцах, вздохнул: такого опаленного страхом лица он не видел давно.
«Господи, откуда этот мальчишка? Из бискайской, кастильской, андалузской или, быть может, из какой другой провинции?..»
Де Уэльва протянул из империала руку, коснулся его плеча, ободряюще подмигнул. Солдат, не останавливаясь, повернул голову, как сквозь похмельную дрему, посмотрел на дона. Крошечные тычинки зрачков бессознательно скользнули по лицу майора. В них не было ни мысли, ни живости − они искали спасительной тьмы и прохлады.
− Вперед, парень, сквозь жару и пыль! Ты будешь генералом, солдат, − майор подал ему фляжку.
Тот, не сбавляя шага, равнодушно ухватил ее, жадно запрокинул и долго пил. Вода бежала по малиново-бурым щекам, шее, оставляя темные дорожки на выгоревшем сукне мундира. Утолив жажду, он вернул фляжку, не сказав ни слова, лишь тупо в знак благодарности мотнув головой.
* * *
Диего был задумчив, Гонсалесы молчаливы, зато папаша Муньос явно пребывал в ударе. Он величаво восседал на своем скрипящем, громыхающем троне и напоминал круглый буй, омываемый со всех сторон стальной щетиной штыков, киверами, ранцами. Старик взаправду считал, что без него, Антонио Муньоса, трехмильная колонна солдат всё равно что Мехико без дворца Кортеса.
Его дубленая шкура, похоже, была невосприимчива к зною: перченый завтрак, раскаленная латунная фляга с вином и ощущение безопасности служили источником его прекрасного расположения духа. Все остальные мелочи жизни возница просто презирал иль, может, умело делал вид, что презирает. Он без умолку болтал с остроухими лошадьми, угрюмыми гренадерами, а сейчас наседал с поучениями на невозмутимого Мигеля: