Умывшись, побрившись, причесавшись, Атис Вэягал обрел наружность вполне светского человека с киноэкрана. Атис тоже пользовался бриолином, его желтые, типичные для Вэягалов волосы казались потемнее, чем у Паулиса и Элвиры. Свою белую сорочку Атис с перепоя основательно заспал, но как- никак это была крахмальная сорочка! Смокинг с обмякшей розой в верхнем кармане болтался на костлявых плечах скелета. Настоящие человеческие кости — к тому же аккуратно, в порядке скрепленные — Индрикис видел впервые в жизни. Еще он обратил внимание на валявшиеся под кроватью лаковые штиблеты, которые характеризуют джентльмена куда белее основательно, чем на мелованной бумаге отпечатанная визитная карточка. Стол был завален книгами и остатками простецкого ужина — сало, конопляное масло, черный хлеб. В углу мансарды, совсем как печная кочерга, стояла прислоненная к стене рапира.
Озорные глаза Атиса в первый момент делали его похожим на Паулиса. На самом деле взгляд у Атиса был иной, за его усмешкой скрывалась бесцеремонная любознательность. На собеседника он поглядывал, как пес на столб, сосредоточенно и весело, как бы оттягивая удовольствие и все же с жадным интересом.
Ободряемый братским участием и выпитым вином, Индрикис понемногу вытряс все, что лежало на сердце, обретя под конец то чувство облегчения, что охватывает раскрывшего душу человека. На том и держится многовековая мистерия отпущения грехов. Все, что терзало, томило, душило, давило, теперь прорвалось наружу и устремилось по найденному руслу. Не сказать, что монолог Индрикиса получился особенно связным. Он хныкал, всхлипывал, покусывал губы, грыз ногти, кулаком размазывал по лнцу слезы, ворошил свою шевелюру, то и дело роняя такие фразы, как: «Просто какой-то кошмар!», «Это невыносимо!», «Мир ужасен!», «Выхода никакого!», «Ты меня понимаешь?» и т. д.
— Понимаю, понимаю, — сочувственно кивал головой Атис, кривя губы в усмешке.
— Конец мне… Впору хоть повеситься.
— С этим не спеши, срок придет, смерть тебя разыщет.
— Но я сам себе омерзителен. Понимаешь? О-мер-зи-телен…
— Диагноз довольно вульгарный.
— Безнадежный случай!
— Ха! А ты не пробовал искать спасения?
— Конец.
— В кошельке у тебя что-нибудь осталось?
— Что? Деньги? Денег у меня навалом.
— Тогда о чем говорить. Все будет в порядке!
Часом позже они уже были в одном из девяноста девяти заведений улицы Дзирнаву…
Исчезновение сына в известной мере отрезвило Леонтину от любовного дурмана. Всю жизнь, с того дня, как родился сын, она жила в постоянном страхе за его судьбу, и страх этот стал ее второй натурой. Индрикису постоянно что-то угрожало. Леонтина не помнила поры, когда бы благополучие сына не трепетало, подобно пламени свечи на ветру. Увлекшись капитаном Велло, Леонтина всего на какой-то момент выпустила его из поля зрения. И конечно, тут же подоспело очередное несчастье.
Но что-то все же изменилось. Привычные материнские страхи теперь отягчались злостью, разочарованием, печалью. «Мерзавец, бесстыдник. Вылитый Озол, весь в отца, такой же отьявленный эгоист. Дурень безмозглый! Свободы ему захотелось…» Дав волю досаде, она впервые смогла оценить сына безо всяких скидок на нежность и самообольщение. «Никуда он от меня не уйдет, — раздумывала Леонтина. — Индрикис слишком безволен, чтобы взвалить на свои плечи бремя самостоятельности. Послоняется немного — это пойдет ему на пользу, будет хороший урок. Ну, погоди, паршивец, подвернись мне под горячую руку».
Шли дни, неизвестность томила. Полиция в это дело вмешиваться отказалась, оставленная записка, дескать, не дает оснований говорить об исчезновении. Леонтина уж подумывала взяться за розыски сына с помощью газет и последнего технического новшества — радио, но потом решила, что это не годится, ведь Индрикис не был ни глухонемым, ни слабоумным. Отвергнуты были и другие планы, например объявить о розыске Индрикиса в качестве должника, свидетеля и проч. Все кончилось тем, что Леонтина разослала письма нескольким рижским Вэягалам, Атиса Вэягала, к сожалению, упустив из виду.
А Индрикис столь же неожиданно, как исчез, одним прекрасным утром еще до открытия магазина появился в доме. Немного помятый, слегка осунувшийся, а в общем все тот же Индрикис, и вед себя так, как будто ничего особенного не случилось. Леонтина, глядя на сына, ощущала странную двойственность: нанесенная им обида доставляла ей что-то вроде облегчения. Неужели она себя чувствовала виноватой перед Индрикисом из-за своей любви к Велло? Мысль эта так поразила Леонтину, что и злость притупилась.
— Вот ты и вернулся домой, дорогой сынок. Заодно скажи, как дальше жить будем. Чтобы я знала.
— В гимназию больше не вернусь.
— Об этом еще потолкуем.
— Свои дела сам буду решать. Я уже не ребенок.
Последнюю фразу Индрикис произнес, отведя глаза. В голосе прорезались такие жесткие нотки, что Леонтина от удивления и неожиданности оторопела.
— Ты об этом еще пожалеешь, — презрительно усмехнулась она, прекрасно понимая, что за ее угрозами не стоит ничего, кроме слепой покорности судьбе.