Шли годы, наш медовый месяц с Магдаленой превращался в домашнюю рутину, а мир вокруг нас все менялся. Свои теории выдвинули Паскаль, Ньютон и Декарт – к твоему полному восторгу, – а паровой двигатель произвел революцию в сельском хозяйстве и торговле. Мощь Европы росла не по дням, а по часам, вместе с жестокостью: города становились все больше и грязнее, имперская экспансия – все масштабнее, а мои корсеты – все туже и замысловатее.
К началу восемнадцатого века мы настолько исколесили Европу, что видели и прекрасные городские площади, и осады столиц, повидали столько же пасторальных сцен сбора урожая, сколько и полей, которые сровняла с землей война. Мир вращался вокруг своей оси, не останавливаясь ни на минуту, постоянно возвращаясь к началу, – но мы не менялись. Величайшие философы Европы заявляли, что мы живем в просвещенный век, переходим от первоначальной тьмы к возвышенной цивилизации, но мне было трудно им верить. На мой взгляд, постоянное разжигание войн имперскими державами, жестокие похищения и торговля людьми пятнали собой подобные притязания на просвещенность.
Тебя по-прежнему восхищали сменявшие друг друга людские взлеты и падения, и ты, будто голодный волк, хромающий на израненных лапах, тянулся к империям. И Магдалена непреклонно продолжала переписку с величайшими умами каждого столетия, обмениваясь письмами с королями, аристократами и придворными философами. Ее ум не имел равных, и она жаждала возможности консультировать кого-нибудь по политическим вопросам. Указы и коронации были ее шахматными фигурами, а еще она обладала сверхъестественной способностью предсказывать, как поведет себя глава одного государства во время переговоров с другим. Кажется, она считала эту переписку своим призванием, и иногда ей в день нужно было написать так много писем, что она расхаживала по нашим комнатам, диктуя мне свои мысли, пока я их записывала.
Но ты так и не позволил ей встретиться ни с одним из ее знаменитых собеседников. Ты с подозрением относился ко всем, кто пытался сблизиться с ней. Ревнуя, как втайне решили для себя мы с Магдаленой. Конечно, мы бы никогда не сказали этого при тебе, опасаясь испортить твое переменчивое настроение. Магдалена к тому времени тоже повидала немало подобных вспышек гнева, когда ты оставлял ее на углу оживленной улицы, если она говорила что-то обидное, или ругал ее, когда она пыталась привести причины, по которым может охотиться в одиночку. Ты никогда не отпускал ее от себя, настаивая, что делаешь это из любви, из желания защитить ее и потому, что не можешь без нее жить.
Я на протяжении столетий испытывала эту любовь на себе и знала, что помимо всего прочего если держишь кого-то близко к себе, за ним гораздо легче следить, влиять на его мысли и направлять его шаги.
Ты превратил этот незаметный вид насилия в своеобразное искусство. Ты так глубоко проник в наш разум, что твои нежные советы весьма часто казались нам нашими мыслями.
И Магдалена долгое время считала, что нет никакого смысла поддерживать переписку с великими умами, которые все равно покроются морщинами и умрут, стоит нам на миг прикрыть свои бессмертные глаза. Со временем она перестала прикасаться к канцелярским принадлежностям и принимать письма. Мы все переезжали, никогда не задерживаясь на одном месте достаточно долго, чтобы наша природа открылась местным жителям, но ее авантюрные желания больше не определяли наш маршрут. Теперь мы путешествовали согласно твоему компасу, следовали за полярной звездой твоих интересов. Точно так же, как до дня, когда она стала частью нашей семьи. И Магдалена, бедная прекрасная Магдалена, начала увядать.
Все началось с усталости, с долгих приступов смертельной хандры, из-за которых она спала не только весь день, но и большую часть ночи.
Ее меланхолии можно было коснуться рукой, Магдалена источала ее, словно медовый запах смерти. Вскоре она потеряла интерес к своим любимым развлечениям – даже к охоте. Мне приходилось брать ее за руку и тащить по ночам за дверь, чтобы убедить ее поесть. Однажды я видела, как ты подносишь к ее губам хрустальный бокал с быстро остывающей кровью, будто хотел накормить ребенка, лишь бы она поела. Ты шептал ей что-то по-гречески – этот язык казался мне удивительно нежным и интимным, – и убеждал ее, собравшись с силами, встать с постели.
В худшие дни я лежала рядом с ней в темноте, гладила ее темные кудри и напевала отрывки из песен, которые пела мне моя бабушка. Иногда она улыбалась мне или плакала. А иногда просто смотрела сквозь меня, будто меня вообще не было рядом. Тогда было хуже всего.
– Что случилось, моя дорогая? – тихо спросила я в один особенно паршивый вечер. За два дня до этого она лучилась от счастья, хихикала над твоими шутками, прихорашивалась перед зеркалом и расхаживала по улицам, словно прекрасная пантера, вышедшая на поиски ночной добычи. Она блистала, почти не спала и была так переполнена идеями, что едва могла связать их в предложения. А сейчас с трудом заставляла себя причесаться.