Совершилось: руки возложение в бальник — прекрасного бала:
«Не знает еще!»
Веденяпин же бросил ласкательный взгляд на объемистый том «
— Теперь — почитаем.
Вскочил, головою задергал; рукою с раскрытою книгой подбрасывал он.
Чем он брал?
Неизвестно. Но — знали, что каждого он проницает; казался ж рассеянным; в несправедливостях даже оказывал высшую он справедливость; и двойки, влепляемые карандашным огрызком, и крики, — сносили: все, все искупала пятерка, которую так он поставить умел, что ее получивший, краснея, как рак, задыхался от счастья.
А страх искупался пирами: введений в поэзию.
…………………………………………………………………………………………………….
Вдруг Веденяпин схватился за голову:
— Вот ведь… Коробкин, я книгу свою позабыл: часть четвертую хрестоматии…
Рылся рукою в кармане:
— Вот — ключик: сходите ко мне — в кабинет: отворите мой письменный стол; в среднем ящике — справа: лежит хрестоматия.
Митя — за классами: перебежал баллюстраду: и — белую дверь отворил: в кабинет Веденяпина; стол, полки, бюсты, ключом завозился; а ключ — не входил: он — и эдак, и так: не входил.
Что тут делать?
Стоял, не решаясь вернуться.
Вдруг — сап за спиною. И — сердце упало: стоял Веденяпин за ним: и помалкивал; под бородою запрыгал кадык.
Все он знает.
Молчание. После молчания — голос:
— А ну-ка, Коробкин!
На Митины плечи упала рука:
— Что
Так, как сразбегу бросаются в пропасть, так бросился Митя рассказывать: все, даже то, что Лизаше не мог рассказать, — рассказал: из отчаянья слово явилось.
В ответ раздавалось:
— Э… э… а… а… о… о…
Сидел Веденяпин; и — слушал: и — пыхи ноздрями пускал: вырвал волос серебряный; к глазу поднес; сняв очки, стал рассматривать волос.
Понюхал: — и бросил:
— А случай — меж нами… э… э… а… останется.
Стал говорить он о правде: да, правила мудрости высеклись в страхах; испуг — сотрясал: разрывалась душа: и прощепами свет вырывался; и так поступал Веденяпин. Сочувственной думой своей припадал к груди каждого, всех проницая и зная насквозь: он ночами бессонными сопережил горе Мити еще до рожденья сознания в Мите; давно караулил его, чтоб напасть и встрясти: разбудить; так Зевесов орел нападает: схватить Ганимеда! Напал: с ним схватился; и правило правды разбил, как яйцо, он — сразмаху, рисуя своим карандашным огрызком из воздуха: вензель добра.
И глаза вылуплялись у Мити, казалось: он шел за зарею по полю пустому; и чувствовал ясно лучей легкоперстных касанье: звучали ему бессловесные песни: и голос — исконно знакомый.
А классам объявлено было: урок — отменяется.
Солнце садилось!
Закат, как индийский топаз и как желтый пылающий яхонт разъялся, когда Митя вышел с любовью — с томительной — к правде вожженной; он понял, что дней омертвенье горит: обцветились дома; на раскроину вечера фабрика бросила росчерни; глазом, свечевнею, точно выглядывал кто-то из низкого, золото-хохлого, лиловобокого облака.
Шел волдырявый мужчина; сказали б — мозгляк, синеносый пропойца: с пухлым лицом черномохим; взглянул под картузик, — и ахнул: глаза-то, глаза-то! Как ясные яхонты, вспыхнули! Взять, да обнять.
Подзаборник у тумб подузоривал словом; сказали бы все: «Никудышник». Теперь же — увидел: мальчишка ласкался к нему: и попискивал: «Тятенька».
«Тятенька» — милый! А кто там расшлепнулся в кресле своем — плечекосый, расплекий, с протертою кистью халата: томился в столбе желтой пыли, под рваною шторой, — с подвязанной снизу наверх бородою, с салфеточным ухом на вязи.
— «Так: руку жует что-то мне».
Кто сказал, — еще только что:
— «С ним говорить невозможно: какой-то такой».
Прибежать бы домой, да и — в ноги: валяться, смеяться и плакать.
И та синеперая дама — в ротонде: и та — синемилая; все — растерялись; и мясами, точно наростами, — все обросли: свои лица раздули, как морды.
Представил себя перед зеркалом: в зеркале — морда, тупая, прыщавая, потная — брылами чмокала: злое, тяпляпое тело на всех, как тяпляпое дело: сорвать! Отлетит желтокудрым дымочком проносное горе — ничто — в синемилые дали, где небо, как вата, разнимется — в небе, когда светлорукий гигант разбросает под небо настои свои, чтоб ярчели ночным многозвездием.
Митя не помнил, как он очутился у сквера: пылал; голова, точно печь, растопилась глазами-огнями; и понял: не может он прямо вернуться домой, потому что ведь — некуда: дома-то — не было; и не вернуться он шел, а впервые найти себе дом; где — не знал, да и есть ли еще этот дом.
Может быть, этот дом — его сердце?
Впервые оно обливалося жалостью к жизни: к себе самому: к самому ли? Его-то и не было: «сам» — зарождался: в словах Веденяпина; «сам», может быть, — Веденяпин; а может, — еще кто-нибудь может, — этот старик: почему он за ним побежал? «Сам» — не Митя, а все, что ни есть, что — жалеет, что жалость приемлет к себе: человечество.
Так говорил Веденяпин!