— Только с фронта вернулся. Раненый, но здоровый. После войны как считали? Руки-ноги есть, значит, здоровый. И что с ним сталось? Кругом девок полно, одна краше другой, а он ко мне. «Люба ты мне, говорит, и все тут. Сколько земель прошел, сколько людей перевидел, одна ты в душу влезла — не вылазишь». Вот и рассуди: судьба. Бывало, всю ноченьку под рябиной прождет, а я и на крыльцо не выйду. Не обижался, нет, все равно любил. А потом уж, когда я его вконец измучила: «Давай, говорит, хоть печку для тебя сложу. На память. Каких никто не складывал». Колесо откуда-то приволок и все ходил вокруг нее, все приглядывался…
Мать так и умерла, рассказывая о том, кто сложил ей печь, а имени не назвала. «Зачем? На том свете, если и увидимся, может, и не узнаем друг дружку. Хотя нет — узнаем. Сердцем почуем».
И вот теперь Фросе предстояло разрушить эту печку. Дорогую материнскую память. Как же она сможет жить после этого? Как детям в глаза будет смотреть?
Сдав напарнице смену и возвращаясь домой, Фрося забежала на кладбище. Одиноко возвышалось оно на краю деревни, одиноко и заброшенно. «Ну, уеду и я — последняя, а им-то каково будет здесь лежать, всеми покинутыми?»
Одна лишь могилка — Крыльцовых — и была ухоженной: посыпанная песочком, с недавно повешенными венками, остальные — заглохшие. Даже на радуницу людей было мало, не в моде теперь помнить родителей.
Фрося поправила веточки пушистой вербы, что стояли на могиле матери в поллитровой банке, и, припав головой к сырой, песчаной земле, тихонько заголосила: «Ты, родная моя мамушка, горькая моя ягодка. Прожила ты жизнь тяжелую, бедным-бедную. Ты встань, встань, моя родная, да погляди, как сейчас мы живем. Все-то у нас есть, всего-то вволюшку, только нет одного счастья…»
Она передохнула, сглотнула слезы и продолжила: «А как говорила ты мне, мамушка, наказывала: не торопись, дочунь, замуж идти, оглянись вокруг да порадуйся. Доля девичья что маков цвет, доля женская что дубовый крест. Не послушалась я тебя, не раздумалась, вот и маюсь теперь, горемычная. Ты встань, встань, моя родная, да помоги мне советом-разумом…»
Поголосив и словно бы успокоившись, Фрося оторвалась от могилки и глянула вверх. На макушках кладбищенских кленов и лип грачи вили гнезда, суетились, кричали, были заняты хлопотами. Она тут же вспомнила, что и ее дома ждут дела, так что мать пусть не обидится. Попрощалась с могилкой и пошла. Лишь по дороге одумалась, что не поголосила по отце. Правда, отца-то она, считай, и не помнила. Умер он, когда Фросе, самой меньшой, исполнилось три годика. По рассказам же матери она представляла его тихим, молчаливым, забитым хворью. Из-за хвори и на фронт не взяли. Так и пришлось ему всю войну в колхозе с бабами горевать. Сперва председателем, потом, когда поздоровей и побашковитей с фронта вернулись, колхозным бригадиром. Непосильная эта работа и в могилу его свела раньше времени. Осталась мать с четверыми на руках, но сдюжила, всех, как говорится, в свет вывела. Теперь вон какие орлы: старший в Ленинграде инженером на заводе работает, средний в Донбассе на шахтах начальником. Светлана на агронома выучилась. И только она, Фроська… Не могла бросить постаревшую мать, хоть и мечтала: после школы пойдет в педагогический. Очень уж хотелось ей стать учительницей. Не довелось. Так и осталась на всю жизнь колхозницей.
Дети уже были дома, старшие уроки готовили. Вернее, готовила одна Юля, Гаврош же, как всегда, занимался планерами. Настоящее имя его было Костя, но отцу это имя не нравилось, и он окрестил его Гаврошем. Как выпьет, так: «Гаврошик, сынок мой, наследничек». Постепенно и сам Костя привык к этому имени. Гаврош так Гаврош, не мешали б только заниматься любимым делом — планерами.
— Гаврош, ты уроки сделал? — лишь переступив по рог, спросила Фрося, хотя об этом можно было и не спрашивать, ведь в ответ всегда звучало одно и то же: «Давно уже!» Хотя часто случалось, что, придя из школы, он даже не открывал учебников.
— Это только недоразвитые учат уроки. Я и так все знаю.
И странное дело, никогда не уча уроков, Гаврош действительно многое знал, во всяком случае за все три года его учебы Фросю ни разу не вызывали в школу и не ругали за неуспеваемость сына. А за Юлю вызывали, хоть она и тянулась изо всех силенок. Просто мало ей оставалось времени для уроков — считай, все домашнее хозяйство лежало на ней: и в доме прибраться, и корову выгнать-пригнать, и подоить, когда матери дома не бывает, да и за тем же Гаврошем присмотреть. Не говоря уже про Оксанку. Вот кто больше всех тревожил Фросю — самая меньшая. И в кого такая уродилась? До трех лет молчком молчала. К кому только Фрося не обращалась: и к врачам, и к бабкам. Не говорит, и все тут, хоть по глазам видать — все понимает. Как будто нарочно зарок себе дала — молчать. А тут молния. Да такая страшная! Как полыхнет во все небо! Оксанка как раз на окне сидела, в куклы играла. Со страху с окна свалилась, попкой об пол ударилась. Но не заплакала. Встала, попку почесала и говорит: «Сейте нынче побольше овсов — урожай будет хороший».