За окном мелькали деревья, сизые от лунного света, и сизыми были поля и проплывающие мимо деревни — вся земля была сизой и какой-то странной, невсамделишной. И все вокруг было невсамделишным, будто во сне, когда попадаешь в незнакомый мир, хочешь проснуться, но лишь немо кричишь, разрывая сердце.
Но вот луна на минуту скрылась за облаками, и тогда из темного провала окна вынырнула лобастая голова, с глубокими впадинами глаз, со всклокоченной бородой, вынырнула так внезапно, что человек отшатнулся: «Кто это? Неужто я?»
Нетвердой рукой он провел по стеклу, как бы стирая изображение, но голова снова появилась в окне и кивнула ему: «Ты, Федор, ты. Что — не признал?»
И рельсы в такт подтвердили: «Ты, ты, ты…»
Он вглядывался в окно, как будто за многие часы пути в первый раз себя увидел, и не мог понять: он это или кто чужой, а если чужой, то что ему здесь нужно? Почему смотрит так пытливо, будто спрашивает:
— А куда ты путь держишь, ежели не секрет?
— Домой! — ответил ему Федор и грохнул кулаком по столу. — Домой.
Проснулся напарник. Он был маленький, шепелявый, во рту не хватало двух передних зубов.
— Ты что шумишь, Федор Иванович?
— Извини, брат.
— А чего не спишь?
Федор не ответил. Напарник поправил под собой подушку, участливо спросил:
— Ну, что ты переживаешь? Брось — все пустое. Были бы живы, а остальное… Ложись-ка спать. Вторые ведь сутки маешься.
— Не могу, боюсь.
— Чего боишься? — не понял напарник и воровато огляделся. — Золотишко везешь, что ли?
— Какое золотишко? Сон нехороший стал сниться. Будто тону. В реке Шпрее. Думал, что забыл этот сон, а он опять пришел. Только глаза прикрою, он и наваливается… Захлебнуться боюсь.
— Счастливые люди, — засмеялся напарник, — сны им снятся. А вот мне никогда… Хоть бы один разочек что-нибудь приснилось веселенькое…
Он сходил в туалет, вернувшись, сладко позевал и снова лег, укрывшись с головой, но пролежал недолго, откинул одеяло, попросил:
— Налей!
Федор налил, и они молча выпили, закусили кусочком хлеба, по-братски разделив его пополам, хотя Федор и предложил:
— Может, колбасы достать? Хочешь, Степа, а?
Тот лишь досадливо отмахнулся. Закурив сигарету и нахально пыхнув Федору прямо в лицо, он со злостью спросил:
— А может ты — вор, а?
Федор усмехнулся:
— Какой я вор? Ты что городишь?
— Все молчишь и молчишь…
— Я не молчу, — ответил Федор и снова повернулся к окну. — Я думаю.
— Не доверяешь, стало быть? — Степан схватил его за руку, повернул к себе. — Значит, если был в заключении, уже не человек? Значит, падла? А я тебе, милок, так скажу: и там люди живут! Да еще какие люди! Не чета всяким…
Федор прикрыл своей большой ладонью маленький вздрагивающий на столе кулачок.
— Зря обижаешь, парень. Не в тебе дело, а во мне. Не умею я рассказывать. Да и разве все расскажешь?
— А ты попробуй. Как на допросе. Знаешь, что бывает за откровенное признание? Срок сбавляют. Да и по науке… Ученые говорят: организму разрядка нужна. Вот и разрядись. Откуда хоть родом?
Федор ответил.
— Ого! — присвистнул Степан. — Далеко ж тебя судьбина забросила.
— Не судьбина, я сам.
— Что так?
— Да, понимаешь, пришел с войны домой, а дома… — Он сжал в кулаке стакан — хрустнуло стекло. — А дома…
Снова запнулся, не нашел слова.
— Не ждали? — подсказал Степан.
— Можно и так. В общем, от ворот поворот. Ну, и махнул в Сибирь. Обида глаза застила…
— А теперь?
— А теперь домой потянуло. На родину. Знать — помирать.
— Ну, это ты брось! — возразил Степан. — Помереть всегда успеется. Да и не все ли равно — где? По мне — так одинаково: что на мягкой постели, что под забором… Какая разница?
— Ну, не скажи, парень! — не согласился Федор. — Дома таки — оно по-людски…
— Все равно ведь в рай не попадем? Так ай нет? Нагрешили на своем веку, накуролесили… — не слушая его, продолжал Степан.
И он, распалясь, начал уже в который раз рассказывать про свою жизнь, как он рос мальцом — безотцовщина. Мать все время на работе, а он сам по себе, связался с компанией, воровал, беспризорничал. Ну, и настигла расплата: три года трудовых исправительных. Вышел, вроде бы одумался, хотел новую жизнь начать, но дружки-приятели… Деваха подвернулась, тоже из этих. Ну, и закружила, жизнь, понесла, заметелила…
— А все из-за баб, — говорил Степан. — Ты не спорь, я знаю, что говорю. Я ихнее племя до суконки изучил. Всяких видывал. И тех, которые из-под комля, и этаких — «ваше благородие». На вид вроде разные, а копни поглубже: начинка одна и та же. Как человек ты им не нужен, нет, им нужно только то, что у тебя в кармане. Что — скажешь не так? Вру? Наговариваю? — Он немного помолчал, как бы давая возможность возразить, но Федор молчал, глядел в окно, и Степан снова пошел по второму кругу: — Все они — суки! Мы для них — хоть в лепешку, а они… Хотя стоп! Не все! Вот смотри! — Он заголил рукав пиджака, потыкал скрюченным пальцем в синеющую на руке надпись. — Видишь? «Не забуду мать родную». И не забуду! Сколько я ей пакостей натворил, сколько горя принес, а она все равно: «Степа, Степушка, родненький…» Да я кому хошь горло за нее перегрызу!