— Я бы ни за что не выехал из Москвы. Пошел бы работать на завод, сел бы за баранку грузовика, стал бы подносить кирпичи на стройке… Все что угодно, но не вернулся бы битым в родное село. Здесь тебя не поймут. Вернее, не захотят понять.
За окном моросил обложной мелкий дождь. Со стороны озера на село надвигалась огромная черная туча. Она плыла над потемневшим лесом, все больше и больше разрастаясь.
— Я, пожалуй, пойду домой, да и тебе некогда со мной рассусоливать. Шофер твой уже посматривает из кабины. Видишь — то на часы глянет, то на окно. Куда сейчас путь держишь? — спросил Дмитрий.
— Мне нужно нажимать на все педали. Этот дождь, которого не было все лето, может испортить всю обедню: молотим хлеб, а зерно девать некуда, преет. — Лицо Семена как-то сразу посуровело. На нем уже не было того молодеческого задора, которым светилось оно полчаса назад. — Ксаночка, собери-ка мне в дорогу что-нибудь пожевать, да пару рубах положи. Не забудь портянки и спички.
— Ты надолго? — донесся из кухни голос Оксаны.
— Пока не объеду район — не жди.
Накинув на плечи дождевик, Семен подхватил на руки вещмешок, который подала ему жена, и вышел на улицу. Следом за ним, попрощавшись с Оксаной, спустился по порожкам крыльца Дмитрий. Уже подходя к райкомовскому «газику», Семен сказал:
— Зря ты опустил крылья, Дмитрий. В моих глазах ты сегодня не тот, кем был когда-то. Поднял руки до того, как тебя взяли на мушку. — Семен крепко сжал руку Дмитрия и строго посмотрел ему в глаза: — Отдохни недельки две на деревенских лепешках, дождись меня и курьерским «Владивосток — Москва» — на старые рубежи! Привет жене!
Когда «газик» свернул в переулок и скрылся за частоколом, Дмитрий направился через огороды домой. Дождь усиливался. К подметкам сапог ошметками прилипала грязь. «Да, Семен, пожалуй, прав. Вернуться в родное село битым — это последнее дело. Даже Филиппок и Гераська — и те перестанут уважать, если я устроюсь где-нибудь в исполкоме инспектором на побегушках. В Москву!.. Немедленно в Москву! И больше о своих неудачах никому ни слова. Народ не любит ни слабых, ни бедных. Это уже в крови у русского. Он их жалеет».
Дмитрий вошел во двор и закрыл за собой калитку. В избу идти не хотелось. Навалившись грудью на изгородь, он закурил. На улице — ни души.
Прибитая на дороге пыль лежала отсыревшим ноздреватым тестом. Неуклюже переваливаясь с боку на бок, брели от болота гуси. Откуда-то со стороны озер, заросших непроходимыми камышами, глухо донеслись один за другим два выстрела. «Охотятся», — подумал Дмитрий. Низко, почти над головой, со свистом, ошалело пронеслась утка, чуть не задев за провода. У болота два карапуза возились с деревянным долбленым корытом, из которого обычно кормят поросят. Они хотели приспособить его вместо лодки, на дождь не обращали внимания.
Дмитрий перевел взгляд вправо: из-за высокой сучковатой изгороди бабки Регулярихи показалась черная пролетка с породистым вороным жеребцом в оглоблях. Дмитрий вгляделся. В пролетке, натянув вожжи, сидел Кирбай. «Да, это он…» На нем был серый плащ и фуражка с малиновым околышем.
Тонконогий орловский рысак, выбрасывая вперед ноги, шел ровно. Казалось, поставь на его холку стакан с водой — не расплескается. Не доезжая до усадьбы Шадриных, Кирбай придержал рысака, круто осадил его. Из-под стальных, отдающих голубизной удил в губах жеребца падали клочья белой пены. Вначале Кирбай сделал вид, что не заметил Шадрина, и остановился, чтобы прикурить. И только прикурив, он повернул голову в сторону Дмитрия. Было во взгляде Кирбая что-то ликующие:
— Говоришь, вернулся?
— Как видите.
— Поди, синяки да шишки приехал зализывать?
— За чем-нибудь приехал…
— Ну что ж, давай, давай. Тебе видней, где…
Последних слов Кирбая Дмитрий не расслышал, они были сказаны, когда жеребец, почувствовав нахлест вожжой, утробно ёкнул селезенкой и ровной рысью понес его но прибитой дождем дороге. Из-под колес пролетки, сзади, двумя рваными хвостами летели черные ошметки грязи.
«Конечно, он, наверное, все знает», — подумал Дмитрий.
На крыльце стояла Ольга. Она звала ужинать.
Как и раньше, до войны, ужинали Шадрины рано. И никогда, как сызмальства приучил их покойный отец, за столом ни старые, ни малые не разговаривали. А если случалось, что кто-нибудь из братьев фыркнет от смеха, брызнув щами на стол, то деревянная ложка в руках отца тут же кололась пополам о лоб озорника. И никто никогда не обижался на него за такую строгость.
Ужинали невесело. Мать чувствовала сердцем, догадывались Сашка и Иринка, что в жизни Дмитрия стряслось что-то неладное, а что — никто не решался спросить. Не сентиментальными растил их отец, не баловала излишней лаской и мать: некогда, да и не дело гладить по головке ребят, из которых должны вырасти самостоятельные, работящие мужики. Детей любили Шадрины по-своему, почти по-староверовски: скрыто, строго. Подчиняясь этому, десятилетиями сложившемуся шадринскому укладу, покорно молчала и Ольга. Опустив глаза, она ела медленно, как на поминках.