Все – южане. Из Симферополя, Карасубазара, не дальше Киева и Екатеринослава, Сум, Харькова, Ростова и Кременчуга, – и, кажется, все знают друг друга и, быть может, еще дома уговорились съехаться сюда, в привычное, милое место летнего отдыха. И армяне из Нахичевани и Ростова, и украинцы, и татары из Бахчисарая. Изредка промелькнут в толпе голубые глаза и белокурые северные московские и петербургские лица.
Много евреев. Они приезжают не только из Кременчуга и Киева, но и из дальних польских мест, – в странных костюмах, с необычными для юга манерами. Они приезжают, немножко испуганные, с настороженными лицами, хоронящимися манерами и держатся в стороне, словно боятся, что вот пронесется к ним чей-нибудь грозный окрик, что вот из переулка запустят в них камнем. А потом привыкают и перестают бояться. Никто на них не кричит, никто не собирается устраивать им погром, дружелюбно складываются отношения с местными греками и с сборной балаклавской публикой. И седовласые, с огромными бородами, скульптурные, как Моисей Микель-Анджело, Авраамы ходят по набережной, заложивши руки за спину, со своими Саррами и своими внучатами. А молодежь плавает в лодках, берет солнечные ванны на прибрежных камнях, сидит по ночам на Генуэзской крепости.
С помоста над бухтой несутся нежные и сладкие малороссийские песни и грустные еврейские мотивы. Тогда тихо на набережной, – и все слушает: и люди, и темные горы, и почерневшая, как вороненая сталь, бухта с дрожащими и колеблющимися в ней огнями прибрежных домов. Слушают неподвижные лодки, там, далеко, в середине бухты, откуда так хорошо слушать балаклавскую музыку, когда звуки доходят по воде особенно нежными и томными.
Кончается музыка, старики уходят по домам, а молодежь не расходится. Должно быть, она разнежена кроткой ночью, сладкими и грустными звуками, тихими всплесками прибрежной волны, и не хочется ей спать, уходить к душным комнатам, к скучным постелям, и идет она на скалу Генуэзской крепости.
Огромным шаром поднимается из-за гор луна и снимает темные одежды с высоких гор, угрюмых утесов и одевает их белыми ризами, узорчатыми тенями. Все сияет кругом, – и небо, и воздух, и цепь далеких утесов, – сияет белым и грустным сиянием. Светится море, и переливающаяся белыми огнями серебряная дорога стелется в бесконечную даль, которая кажется еще шире и беспредельнее, чем днем. Прямо подо мной, у обрыва утеса едет лодка, и сбегают с весел сияющие белые капли; я вижу, как маленькая рука черпает горстями воду и сыплются между пальцами светлые, как серебро, капли, и сияющий, светлый путь долго стелется за лодкой в темной бухте, еще не озаренной лунным сиянием.
Узенькая площадка над обрывом полна людьми. Сидят на лавочках, сидят на земле, на выступающих камнях, говорят тихими, пониженными голосами, обмениваются короткими фразами. А выше, под самой стеной старой Генуэзской крепости, между еще не остывшими камнями сидят пары и одиночки, юноши и девушки, и, не отрываясь, смотрят в сияющую, безбрежную даль и слушают глухой рокот сонной волны у прибрежного утеса.
Кроме приезжих, есть и местные жители. Прежде всего, греки. И потом греки, и опять греки… Если исключить пришлых домовладельцев набережной, то остальные люди – русские, малороссы – тонут в общей массе коренного греческого населения. Можно даже сказать, что Балаклава есть истинная столица русской Греции, и сколько бы ни хвастались аутские греки из Ялты древностью своего поселения и огромным количеством земель, которыми когда-то владели они, все-таки настоящий греческий центр – Балаклава.
Там есть, так сказать, мирные греки, занимающиеся хлебопашеством, табаками, виноградниками, огородами, возделывающие гостиницы, кофейни и мелочные лавки, чем, по их заявлению, занимались они до переселения в своей родной стране. Но их малая часть, и не они окрашивают балаклавскую жизнь, – главная масса, так сказать, военные люди, воюющие с морем или на море, чем занимались они до переселения в Россию, все рыбаки, а злые языки говорят, все капитаны, – капитаны пиратских судов, – почему, дескать, многие и фамилию носят Капитанаки.
Теперь они не пиратствуют. Море – их земля, их пашни и луга, и виноградники, и сады, и промышленность. И жизнь их и душа их там, в море или около моря. Он так же, настоящий балаклавский грек, знает море, так же изучил повадки его, манеры, капризы, как крестьянин свою землю. И если дотошный мужик хвастается, что он «на три аршина сквозь землю видит», а наиболее чуткие слышат, как трава растет, то старый балаклавский грек-рыбак говорит: «Я сплю, а знаю, что она (рыба) в Керчи думает».