Давно ли в Мишке воскресла их старинная космическая страсть? И отчего?..
Клим пробежал пару страниц, потом захлопнул книжку, стал прощаться.
По черной глади неба скользила невесомая луна, среди редких звезд одна выделялась своим тревожным красноватым блеском. Четыреста миллионов черных слепых километров — и за ними — розовая пустыня с застывшими холмами песчаных дюн, и от горизонта до горизонта — безмолвие и неподвижность. Не дунет ветер, не вспорхнет птица, не проползёт скорпион. И так — тысячи тысяч веков...
Он вздрогнул, как будто увидел себя заброшенным, затерявшимся в этой мертвой марсианской пустыне. И в тот же момент почувствовал, что умрет, если сегодня же, сейчас же не увидит Киру.
Он сам не знал, почему все эти дни так настойчиво гнал от себя мысль о встрече с ней, гнал — и не мог отогнать. Ии ее слов — «Я тоже хотела с тобой поговорить»,— ни ее глаз, простреленных болью. Но только теперь он внезапно почувствовал, что без нее никогда ему не выбраться, не выскочить из этой марсианской пустыни, розовой и мертвой, и что бы она, Кира, ни сказала —важно единственное: увидеть ее— и все.
Он кинулся в библиотеку, хотя это было бессмысленно: Кира, конечно, была там, где Мишка, где Игорь, где все,— у Майи, но он кинулся, не рассуждая, потому что библиотека — это последний шанс. Войдя в читальный зал, он .не сразу осмотрелся, а сначала отыскал свободный стул, сел, открыл Радищева и даже прочел первые слова: «Чудище об-ло, озорно, огромно, стозевно и лаяй»...— и только тогда поднял голову.
Кира сидела на своем обычном месте у стены, под высоким стрельчатым окном.
Это было чудом.
Его глаза ослепленно прянули в сторону — и опять вернулись и остановились на ней.
Чудом было в ней все: и то, как она склонилась над книгой, подперев рукой щеку и слегка прикусив губу, с выражением сосредоточенности и упорства на лице; и энергичная морщинка, набежавшая на ее чистый лоб, и шрамик над левым уголком рта — все это было чудом, и было чудом сидеть в этом зале — одним среди многих — и все-таки наедине с ней, и смотреть на нее, и дышать, вдыхать в себя те самые атомы, которые касались ее губ, ее кожи.
После стольких дней тяжелой, гнетущей тоски он снова ощущал себя распрямленным и счастливым. Он был так предельно счастлив, что подойти к ней и сесть рядом — на пустующее место Майи — это было бы слишком много, и он просто сидел, и смотрел на нее, просто смотрел. И она ни разу не оторвалась от книги.
Впервые с ней не было Майи, а с ним — Игоря и Мишки, впервые они были одни — еще разделенные этим большим, наполненным людьми залом, еще отгороженные друг от друга столами, затылками, спинами, еще молчащие, не обменявшиеся ни словом, — и уже одни...
Он догнал ее, когда она выходила из библиотеки. Она не ответила на его приветствие, не обернулась, только замедлила шаги. У него промелькнуло в голове двадцать разных предположений — кроме самого простого: она могла ведь обидеться, потому что ждала его здесь каждый вечер, и заметила, едва он появился в зале, а он так и не подошел к ней, не поздоровался даже, а просидел весь вечер как чужой, незнакомый. Почему?
Холодное лунное серебро разлилось по крышам, под каблуками сухо похрустывал тонкий ледок. Они шли рядом — далекие и еще более удаляющиеся друг от друга.
Вот и угол. Здесь их пути разомкнутся. И снова — обрыв, мрак, пустота?..
Огибая лужу, она негромко, словно мимоходом, уронила:
— Ты торопишься?..
Он был уверен, что Кира из гордости, презирая сплетни, захочет пройтись по Кировской, на перекрестке которой они остановились. Центральная улица, по ней косяками бродят по вечерам взбудораженные весной молодые люди; юнцы изощряются в дешевых остротах, девицы прыскают...
— Я не люблю здесь ходить,— сказала Кира.
Пробившись через толпу, они оказались в узенькой горбатой улочке, медленно поднялись в гору и вышли к городскому кремлю.
Ночь, увеличивая расстояния, отбросила глубоко вниз пустынную безлюдную площадь с еле заметными пеньками ларьков и проблескивающей паутиной трамвайных рельсов. Над нею, на крутом валу, возносилась в небо квадратная башня с провалами бойниц и длинная, исчезающая вдали крепостная стена. Она была белой и хрупкой, и прозрачной, и казалась покрытой не то инеем, не то нежным яблоневым цветом.
Часы на колокольне отбили одиннадцать. Где-то проскрежетал трамвай.
И стало тихо. Тишина струилась, как река. Ее истоками были редкие звезды, голубые и дрожащие; ее прозрачные струи обтекали кремль, стлались по площади, охватывали весь мир, и круглая луна висела неподвижным поплавком, а на дне стояли они, двое, и Клим боялся шевельнуться, проронить хоть слово, чтобы не замутить волшебного потока.
— Пойдем...
Голос ее переливался мягко, как отзвук самой тишины. Клим перевел дух; тяжелое великолепие ночи почти физически давило его, в нем можно было задохнуться.
Они о чем-то говорили,— о пустяках каких-то, — о пустяках, потому что все было пустяками перед этим великолепием, говорили, пока не вышли на берег Волги, на Стрелку.