Все дальнейшее представлялось Климу сплошной бессмыслицей. Когда Михеев обвинил их в клевете на советскую молодежь — ему было просто не под силу выдумать что-нибудь другое своим озлобленным, унылым умишком. Когда в пятой школе на них обрушились потоки ядовитой лжи и простодушной глупости — что ж, и это естественно: так испокон веков обороняется мещанство. Но теперь... Теперь перед ним были не Михеев, не Картавина, не премудрый Леонид Митрофанович, и неиспепеляемая ненавистью Никонова, перед ним сидел человек, которому он во всем доверял, не мог не доверять, должен доверять...
И если бы он хоть кричал, топал ногами, если бы он в порыве бешенства утратил способность соображать... Но нет — спокойно, расчетливо, с безупречной логикой он доказывал, что Клим и его друзья очернили советский народ, создали организацию для борьбы с советским строем, издавали подпольный журнал, и что единственная возможность смягчить их вину — это открыть, кто руководил их действиями.
Какая дичь! Какой бред! Какая нелепость!..
Так думал Клим, потому что не знал, не мог знать, что однажды утром, веселым весенним утром, когда он переписывал с отливающей солнцем доски задачу, этим самым голубым весенним утром капитан распечатал длинное письмо, исписанное мелким женским почерком. Он перечитал его дважды и подчеркнул слова: «матерого врага народа», «тайные сборища», «вербуют сторонников», «политически вредные»... Потом, отложив письмо, он снова, как будто что-то вспомнив, потянулся к нему и отыскал фамилию Бугрова. Он выделил ее из списка прочих фамилий и около поставил восклицательный знак.
Клим не знал, не мог знать, что спустя полчаса капитан пригласил войти дожидавшегося в коридоре Леонида Митрофановича Белугина, и после его ухода в третий раз перечитал письмо, удивляясь тому, что рассказанное Белугиным точь-в-точь соответствовало изложенному на четырех листах бумаги.
Клим не знал, не мог знать, что перед ним в том же кабинете побывали и директор его школы Алексей Константинович Сирин, и добрый их заступник Евгений Карпухин, и еще несколько человек, которых строго-настрого обязали забыть, с какой целью их вызывали и какие разговоры с ними вели.
У Клима никогда не было повода задуматься над тем, как порой даже вполне честные люди под прессом страха и малодушия, сами этого не замечая, невольно искажают пропорции и контуры событий, изображая их так, что они начинают соответствовать возникшим обстоятельствам. Как затем, на основе искаженных фактов, изложенных этими честными людьми, путем широких сопоставлений и тонких аналогий ум подозрительный и пристрастный может построить вполне логичный и удобный по необычайной простоте вывод — вывод, который объясняет все, за исключением разве лишь действительной истины...
Наконец, Клим не знал, не догадывался, что за человек сидит перед ним в продолжение трех часов...
Знай Клим обо всем сказанном, он мог бы понять, что в случившемся не было ничего чрезвычайного, из ряда вон выходящего для того времени. Но Клим не знал — и, потрясенный абсурдностью невероятных обвинений, барахтался, как слепой щенок, которого неожиданно накрыли сетью — и он пытается разорвать ее крепко-сплетенные ячеи и вырваться на свободу. Но стоило слегка дернуть сеть — и он снова падал, сбитый с ног, чтобы подняться и с еще большей яростью накинуться на невидимого врага.
Со стороны наблюдать за ним было занятно, и капитан, склонив набок голову, порой морщил переносицу так, будто ему трудно удержаться от смеха. Но Клим, только теперь решившийся понять, что капитан — это следователь, а их задушевный разговор — самый настоящий допрос, Клим уже не верил ни подбадривающей улыбке капитана, ни его глазам, которые — он ясно видел — в свою очередь не верили ни единому его слову.
— Ну как же так, товарищ Бугров, как же так у вас получается, ведь мы условились, что вы будете честно отвечать на все вопросы!.. — прокуренный, с хрипотцой голос звучал дружеским укором; даже перо, занесенное над протоколом допроса, как будто не могло, разогнавшись, удержать свою прыть — нетерпеливо дрожа в руке капитана, оно торопило, уговаривало: скорее... скорее... не упирайся... Оно гипнотизировало, дробило мысль, и Климу требовалось напрячь все силы, чтобы воспротивиться стремительному напору.
— Но мы же не могли поставить комедию на сцене, действуя тайком,— упрямо повторял он, распрямляя затекшую спину и продолжая недоумевать, почему капитан пытался навязать ему явную несуразицу.
— Значит, ответственность за постановку этой гнилой, аполитичной пьесы вы хотите переложить на учителей?
— Я сам отвечаю за свою комедию,— ему надоело уже доказывать, что их пьеса — не гнилая и не аполитичная, но капитан все время повторял эти два слова.— Я ее писал, я за нее и отвечаю. Но мы действовали вовсе не тайком.
— Хорошо, тогда начнем все сначала,— покорно вздохнул капитан.— Кому вы показывали свою пьесу?
— Леониду Митрофановичу...
— Он согласился на постановку? .
— Конечно, нет,— с угрюмой гордостью усмехнулся Клим.— Белугин — консерватор и реакционер. Он сказал, что мы нигилисты.