К тому времени, как фургон прибывает в ТЕВ Буллингдон, мы паримся часов, наверно, шесть. Уже вечереет, и я могу поклясться, что это нарушение прав человека или еще какой хрени, но мне некогда жалеть себя. Я никак не могу изменить ситуацию, не могу вернуться в прошлое, не могу внезапно решить, что для меня это слишком, что я хочу домой, что мне тут не место или как-то еще распускать сопли. Так что вместо того чтобы нервничать – типа, как же так, чувака упекли за решетку, что мне делать, что со мной будет, что, если одно, что, если другое, вдруг меня изнасилуют в душе или раскроят лицо за ужином, – вместо всего этого я просто принимаю реальность. Если ты в силах сделать это, ты преодолеешь что угодно. Даже жизнь.
Выйдя из фургона, я испытываю такое облегчение от того, что могу вытянуть руки и ноги и встать в полный рост, что я даже рад оказаться в тюрьме. Буллингдон – это большая, современная тюрьма в глубине сельских просторов Оксфордшира. Песочный бетон с коричневыми рифлеными крышами, высокие стены, повсюду колючка. Сразу оформляют. Одежду забирают, кроме трусов и носков. Как и личные вещи. Полный досмотр. Раздеться. Попрыгать. Присесть. Покашлять. Синяя футболка и серый костюм. Постельная скатка. Паек курильщика. Завтрак с двумя пакетиками чая, поскольку чай – это неотъемлемое право каждого англичанина. И вперед, в СИЗО, где на нарах сидит братва.
На входе меня приветствует матерый зэк, отвечающий за прописку новичков, здоровый брателла с золотыми зубами по всему верхнему ряду; я пожимаю ему руку, и мы оба говорим, я Габриэл…
Не заливай, говорит он.
Богом клянусь, говорю.
Это меня зовут Габриэл, говорит он.
И меня, говорю я и показываю мою тюремную карточку из Уондсворта.
Иисус дристос. Ну-ка, садись, говорит он, ухмыляясь золотом, и мы садимся на койку и разговариваем. Он сидит пожизненно, за убийство. Я не суеверный, ничего такого, но, богом клянусь, это должно что-то значить. Это знак, понимаешь, о чем я? Типа, скольких чуваков ты знаешь по имени Габриэл? Готов спорить, ни одного, не то что двух, сидящих в одной каталажке.
Точнее, в СИЗО. Входит бирмингемский брателла выше шести футов, в желтом костюме, переведенный из другой тюрьмы. Глаза бегают, словно не доверяют своему лицу. Говорит, он из банды Перцы из бара, тех чуваков, что вечно устраивают перестрелки в Браме. Говорит, ищет другана, который здесь за убийство сестры. Говорит, сестра другана попыталась настучать на брата, за стрельбу, и чувак такого не стерпел. Другой молодой брателла напротив меня сверкает исламскими четками, и, судя по его говору, он из Южного Лондона. Всех зовет кузями. Я спрашиваю, как его зовут, и он говорит, Голливуд. Говорит, он из Луишема. Я говорю, я Снупз. Из Килберна. Мы смолим сиги и ждем.
К нам приходит еще пара чуваков. Мусульманские аки, знакомые Голливуда. Среди них белый брателла, он садится рядом с нами. Голливуд говорит, за что тебя, ак? Белый брателла говорит, что ограбил одну азиатку в Слау, снял с нее котел, и пока он его снимал, женщина стала говорить шахаду, молитву, какой мусульмане молятся перед смертью. Богом клянусь, ак, я подумал, она сикх, но было уже поздно, если б я понял, что она сестра, я бы никогда, а Голливуд смеется и говорит, не, хуйня, ак.
Заходит пожилой брателла и подметает пол. На обеих руках у него набита смерть с косой. Ребят, ноги подымите, говорит он, подметая под нарами. Охуеть, я говорю, как моя мама. Из меня бы мировая вышла мать, говорит он и выходит, держа швабру на плече.
Называют мое имя – ХФ9367 Крауце, – и я беру скатку и табачный паек, потом называют того Перца из бара, и за нами приходят два дубака. Нас переводят в корпус Б. Уже почти девять вечера, и корпус растворяется в темноте. По обеим сторонам тянутся синие металлические двери, и белые металлические лестницы поднимаются на два таких же уровня. Между балконами на каждом уровне я вижу сетку, на случай, если кого-нибудь бросят через перила или кто-то попробует сигануть оттуда. Черт. Теперь я, в натуре, во взрослой тюрьме, это будет что-то новое. Все равно. Чувак по-любому вырулит.
За закрытыми дверями
Даже просто писать о тюрьме обломно, типа, она этого не заслуживает. Ты не понимаешь, сколько жизни в каждой травинке, в обычном магазе, на тротуаре, в выхлопных газах и грязных улицах, пока не окажешься в каталажке, где нет ничего, кроме этих безжизненных поверхностей, на которые даже не стоит тратить слова, и столько жизней стоят на паузе, изъятые из внешнего мира.
Меня ведут на верхний балкон, который тут называют тройки, и дубак открывает дверь и говорит, сюда. За мной захлопывается дверь в камеру Б333.