Что же нам делать, если она созрела? Срок уборки, записан в амбарной книге оранжереи, хотя картофельная делянка под открытым небом, на поляне. Под грядками, судя по схеме, проложены отопительные трубы на случай ранних морозов. Их пока не было, надо картошку собирать. В ангаре есть какие-то приспособления для механической уборки, но я решил обойтись лопатой. Делянка не велика, да и разбираться в технике — понадобится день.
Я наладил механическую тележку. Положил в нее лопату, и в назначенный моей хозяйкой час, выехал в поле.
Ботва пахнет подсушенными грибами, щекочет в носу, лопата норовит взрезать клубни, хрустит ими. Хозяйка отбирает лопату и показывает, как надо сначала срезать ботву, боком откинуть землю, вывернуть клубни.
Волосы мешают ей, все время падают. Отбираю лопату, приноравливаюсь, копаю. Она складывает урожай в кузов тележки, отряхивая сухую землю, а я время от времени включаю мотор и продвигаю вдоль картофельной полосы, довольно длинной и неширокой. Тележка наполняется. Еду к фундаменту с подвалом, тележку подгоняю к одному из люков, откидываю бортик и лопатой ссыпаю картофель на желоб, ведущий вниз. Картофель катится по нему, барабаня. Думаю вдруг: это зима стучится. Почему зима? Нелепо. И не могу отвязаться. Конечно, зима, долгая зима напоминает о себе закромами. Вот уж не собирался ходить по тем отдаленным подвалам, все верил, приедут владельцы…
К обеду мы очистили наши грядки. Ботва лежала поверженная, пожухлая. Сел на свой минитрактор, чтобы отвезти последнюю, добычу. Хозяйка моя прислушалась к чему-то и сказала:
— Подожди, не включай.
Вся выпрямилась, потянулась будто в ожидании, легкая, складная в придуманных на гибель мужикам джинсах.
В небе прозвучал осенний, да, да, неповторимо чистый осенний звук. Птицы летели над нами, стремительные птицы в ровном и четком строю. Но высоко, высоко.
— Летят!! — крикнул я. — Видишь, летят! Они
— Летят! — засмеялась она счастливо, хорошея от радости. Повернулась, как завороженная, пошла за ними, глядя в небо…
Сегодня спросил ее:
— Ну, теперь можно тебя развлечь, грустная моя?
— Намекаешь на перелетных птиц? — улыбнулась она.
— Ты очень догадливая. Не грустила бы еще — цены тебе не было.
— Я подожду. Тебе надо больше спать, чтобы ноги не протянуть. А мне одной смотреть кино совестно… Или дом бросай.
— Не могу.
Снова кружится ветряк, уже напористо, мощно, поет осенним тонким голосом, подхватывая ветер, бегущий пот над лесом, над поляной. Внизу почти не дует.
Позволил себе небольшую передышку. Взял казенное, ладное, как сделанное по руке, новенькое ружье «Тула-автомат», зарядил патронами пошел в лес, проведать как
Ружье велела взять она. Что-то большое, почудилось ей, перевалилось в деревьях на краю леса. Думаем, это рысь, кому еще быть.
Я только в лесу понял, почему так долго не проходит ощущение лета. Не будет у нас того, к чему привыкли мы у себя дома, не будет осени! Листопада не будет. В бору не бывает осени. Милой, лиственной горьковатой осени.
По-летнему светятся рыжим накалом неоглядно высокие стволы, горят, а не могут согреть освеженный воздух. Не ляжет под ними томящее сердце мягкое золотое кружево. Лишь под очень старым кедром насыпь рыжей хвои, как та, в которой мы спали с ней в лесу…
Гулко, по всем деревьям зашумел ветер. Звук такой, словно рядом, невдалеке, набирая скорость, ушел, улетел от меня поезд… Колошматят упругий воздух сверкающие вагоны, эхо бежит за ними, не в силах догнать… Мираж, галлюцинация… Поезд ушел на запад. И больше не будет. Последний поезд. Последний, потому что в сухом и старом дупле, похожем на древнюю морщину, как часы тикает время, по которому ушел мой поезд.
Лежи эта штука где-нибудь в подмосковном лесу, ее давно бы украли. Я думал, вдруг украли, вдруг ее нет, медведь унес, дятел расклевал…
Нет, не украли.
Мои прогулы доброго не сулят. Я боюсь неподвижности. Мгновения наедине с листом бумаги размагничивают, откровенность придавит, сомнет меня…
Почему я не могу быть откровенным? Кто и когда осудит? Прочтут ли эту исповедь нахала? Живем, как говорят, один раз. Может быть, не было до сих пор на свете более сокровенного дневника, раз подглядеть в него некому… От нее как-нибудь спрячу.
Иногда смотрит на меня пристальней обычного. Попробуй угадай, о чем думает. Спросить не могу, сказать не могу. Шальные слова, брошенные тогда, словно изменили что-то, привязали к ней слабой неразрываемой ниточкой, в одну сторону, одного меня. Будто и жить и говорить я должен теперь совсем по-другому, а ее ничего не касается. Не она говорила, а я. Выходит, это я все изменил, себя, ее. Но ведь она всё та же. Или не та? Если прежняя, какого дьявола я так пьянею?…
Ночью был кошмар.