Он до сих пор еще чувствовал, как под его горячими пальцами вдруг быстро стало холодеть горло Даши, как холод этот вдруг проник во все его члены и, казалось, мгновенно оледенил его кровь; он с содроганием разжал свои, судорожно впившиеся в шею Даши, пальцы; труп медленно запрокинулся и с легким стуком упал на жесткий грунт шоссе; руки его широко раскинулись... Не помня себя от ужаса, Степан наклонился над Дашей и провел по ее лицу своей ладонью; лицо было холодно. В эту минуту он почувствовал что-то теплое, змейками сбегавшее к нему под рукав, он поднял руку — она была вся красная; густые капли крови медленно капали с пальцев... Страшный, панический ужас вдруг охватил его всего, он дико вскрикнул и, как безумный, ничего не видя, не замечая, помчался обратно в Малиновое. Ему чудилось, что кто-то догоняет его и кличет по имени, и он бежал, бежал, затыкая уши, зажмуривая глаза, бежал до тех пор, пока, в полном изнеможении, как мертвый, не повалился, наконец, на сено в своем сарае, подле смирно жевавшего Сокола. С этого мгновенья его уж ни на минуту не покидал этот невыразимо глубокий, мистический ужас. Стоило ему только закрыть глаза — и перед ним тотчас же с изумительной ясностью вырисовывалось во мраке бледное, искаженное лицо Даши с вытаращенными, налившимися кровью глазами; ему ясно слышалось ее предсмертное хрипение.
— О, боже мой, зачем, зачем я это сделал? Как решился я на такое дело?
А мысли ползут и ползут, одна сменяя другую... Припоминается Степану, какая она была всегда с ним ласковая, как еще недавно весело, беззаботно раздавалось ее пение,— «словно малиновка!» Вспомнились Степану и те шесть рубах, что подарила она ему при самом начале их знакомства; одна из этих рубах и в настоящую минуту на нем; а та, что была в крови и которую он тогда же сжег, была тоже из тех, самая его любимая, по розовому полю маленькие-маленькие синие цветочки... И чувствует Степан, как чья-то холодная, могучая рука сдавливает его сердце... А тут, к тому же, постоянно преследует его бледное, угрюмое лицо Алексея Сергеевича, раздается его глухой, душу надрывающий кашель. Окончательно извелся Степан; бродит как тень; ни сон, ни еда не идут ему на ум. Старается забыться, заснуть,— но сон бежит от его глаз, а если и случается наконец, что, утомленный, измученный, он заснет на несколько минут, то и тут страшные грезы не дают ему покоя, и он снова просыпается, дрожа и обливаясь холодным потом. Особенно памятен был один сон: приснилось ему, что Даша жива и опять с ними, словно бы ничего и не бывало; она сидит на диване, в руках у нее гитара, и она весело
— А, каково, братец мой, поет-то?
И так все это живо приснилось, что Степан и сам своему сну поверил и хорошо, привольно стало у него на душе, широкая улыбка расползлась по его скуластому лицу, он проснулся, глубоко вздохнул... и уже снова было закрыл глаза, как вдруг страшная действительность беспощадно ворвалась в его сладкое сновидение, развеяла его грезы и насмешливо глянула ему в очи... Он вскочил, дико окинул взглядом свою крохотную комнатку и с глухим стоном схватился за голову...
— Боже мой, боже мой, что я наделал! — простонал он и ничком упал в подушку.
А следствие меж тем шло своим чередом. Напрасно арестованные крестьяне клялись, что они не виноваты в убийстве, — им никто не верил. Улики были налицо и очевидны.
Месяц спустя в квартире полкового командира собрался небольшой кружок офицеров. Полк только что возвратился из лагерного сбора и снова расположился по зимним квартирам в окрестностях города Z. Штаб по-прежнему находился в городе, а эскадроны были разбросаны по деревням и селам. В Малиновом опять стоял первый эскадрон. Тут же находилась и квартира полкового командира. Полковник, высокий полный мужчина с умным, выразительным лицом и широкой бородой с проседью, был любимцем всего полка. Он был тип тех полковых командиров, о которых говорится в одной из солдатских песен:
Он был большой хлебосол, и не проходило дня, чтобы к нему не собирались кое-кто из офицеров в картишки перекинуться, поболтать, выпить и закусить.