А я, я так боялся ее глаз, которые смотрели на меня — смеющиеся, такие уверенные; боялся ее прохладных рук, которые дотрагивались до меня, убежденные в том, что я точно такой, каким видят меня ее глаза; боялся всего ее тела, чью тяжесть я чувствовал на коленях, тела, так доверчиво ко мне льнувшего и даже отдаленно не подозревавшего, что льнет оно вовсе не ко мне и что, держа его в объятиях, я прижимаю к себе не ту, что полностью моя, и не чужую, о которой вообще не знаю, кто она такая, — нет, она была для меня такой, какой я ее видел, такой, какой я ее трогал; вот эта, вот так, с этими вот волосами, с этими вот глазами, этим ртом, который целовал я в жару любви, а она целовала мой — в жару своей любви, столь непохожей на мою, бесконечно от меня далекой, поскольку все в ней — пол, природа, образ, восприятие мира, мысли и чувства, формирующие ее дух, и вкусы, и воспоминания, и даже нежная щека, которой я касался своей, жесткой, — все в ней было другое: двое чужих, тесно обнявшихся, но — о ужас! — чужих; чужих не только один другому, но каждый — самому себе, заключенному в теле, которое обнимал другой.
Я знаю, вы никогда не переживали этого ужаса, потому что в своей жене вы только и обнимали, что свой собственный мир, даже отдаленно не подозревая, что она тем временем обнимает в вас свой, а он, этот мир, совсем другой и непостижимый. А между тем, чтобы почувствовать этот ужас, вам достаточно на минутку задуматься о совершеннейшем пустяке — ну, скажем, о том, что вам нравится, а ей нет: о цвете, о запахе, о каком-то суждении — и чтобы вы поняли, что дело тут не в простой разнице вкусов, мнений и ощущений, а в том, что ее глаза, когда вы на нее смотрите, видят в вас не то, что видите вы, и что мир, и жизнь, и вообще все, что вы видите, все, что осязаете, она видит совсем по-другому и совсем к другой реальности прикасается в тех же самых вещах, и в вас, и в самой себе; а сказать, какая она, эта реальность, она не в силах, потому что она для нее такая — и все, и она и представить себе не может, чтобы для вас она могла быть иной.
Мне нелегко было скрыть разочарование и обиду, все усиливавшиеся во мне при виде Диды, которая, как ни старалась, не могла удержаться от смеха, вспоминая о жестокой забаве, которую позволил себе ее Джендже, не подумав о том, что не каждый, как она, поймет, что он просто хотел пошутить.
— Ничего себе шуточки! Принудительное выселение, под дождем, да еще и сам при этом присутствовал, всех дразнил! Дурачок! Ведь еще немного — и тебя бы убили!
Так она мне говорила, а сама отворачивалась, чтобы скрыть смех при мысли об испытанной мною обиде, которая у Джендже — такого, каким она видела его сейчас и каким воображала себе в момент выселения среди всеобщего негодования — неизбежно должна была принять вид досады, глупой досады дурачка, который неудачно пошутил и был неправильно понят.
— О чем ты только думал? Ты думал, всем будет смешно смотреть на выходки безумца, который заставляет людей выбрасывать на улицу под дождем свои пожитки? А он-то, он — нет, вы только на него посмотрите! — он тем временем держал за пазухой сюрприз: подарок! Ох, смотри, не оказался бы прав господин Фирбо! Ведь подобные шутки — шутки, за которые платят такой дорогой ценой, это шутки, достойные сумасшедшего дома! Ну ладно, ступай! Возьми-ка выведи Биби!
И я увидел, как в руку мне вложили красный поводок, как наклонилась она с той легкостью, с какой, благодаря своим бедрам, наклоняются только женщины, как застегнула намордник, стараясь не сделать собачке больно, а я все тупо сидел и сидел.
— В чем дело, ты что, не идешь?
— Иду!
Захлопнув за собой дверь, я прислонился к стене, страстно желая усесться на первой же ступеньке и никогда больше не подниматься.
3. Я разговариваю с Биби
И вот я вижу, как, стараясь держаться ближе к стенам домов, я иду по улице, а позади меня — собачонка, которая всем своим видом дает мне понять, что, так же как я не хотел ее выводить, так и она не хотела со мной идти, и теперь заставляет тащить себя волоком, упираясь лапками, покуда я, рассердившись, не дергаю ее так, что чуть не рвется ее красненький поводок.
Я иду, чтобы спрятаться, тут, неподалеку, за оградой проданного под строительство участка, на котором должен был подняться дом — бог знает какой уродливый, если судить по соседним. Участок частично изрыт под фундамент, но кучи земли не убраны, и тут и там из поднявшейся на них высокой травы выступают камни, привезенные для строительства, камни, состарившиеся и искрошившиеся еще до того, как были пущены в дело.