Чтобы помешать козням шведов, московское правительство кое-что уже предприняло. Многие знатные паны, подкупленные Шафировым, изо дня в день небезуспешно восстанавливали шляхту против Карла XII. Их работа велась с тем большим рвением, что они и сами считали более выгодным союз Польши с Россией, чем со Швецией. Карл был дальний и ненадёжный сосед. И если даже он сдержит когда-нибудь слово, отдаст Польше Смоленск и Киев, всё равно ничего доброго из этого не выйдет. Россия соберётся с силами и из-за городов этих непременно затеет смертельную распрю. Вступится ли тогда швед? В заботу ль ему, кто будет владеть Смоленском, который Пётр также сулит отдать Польше на вечные времена?
Государь обнадёживающе улыбнулся Августу:
— Покудова я здравствую, брат мой, мужайтесь. Я докажу вам, что могу душу положить за други мои. А кручины наши не в сём. Кручина в том, что под Митавой стоит Левенгаупт. А сей злодей, я так полагаю, куда как опаснее самого Карла Двенадцатого.
Внимательно слушавшие царя фельдмаршал Шереметев и генерал-майор Чемберс многозначительно переглянулись.
— Вы чего? — нахмурился Пётр, перехватив этот взгляд. — Или не так?
Шереметев ответил:
— Так. Карл смел, государь, но он артеям военным не обучен. Левенгаупт же все науки сии превзошёл, да и не так горяч. Воистину, сей злодей куда как опаснее.
Устроившись на подоконнике, Пётр открыл сидение военного совета. Август ни во что не вмешивался и на вопросы отвечал неопределённым покачиванием головы. Только когда заговорили о том, что нужно разослать по королевству манифест о вступлении «братско-русской армии» в Польшу, он оживился и сам принялся за письмо.
В тот же вечер, подчиняясь решению совета, Шереметев и Чемберс двинули полки свои к Друе, а Пётр со всей артиллерией отправился в Вильну. Ободрённые сулящим большие выгоды манифестом, поляки тепло встретили союзников и не скупясь снабжали их изрядными обозами провианта и фуража.
Все начальники, не ожидавшие такого радушного приёма, искренно огорчились. Им было бы гораздо приятнее видеть перед собой не дружелюбно настроенных людей, а врагов. Тогда можно бы без зазрения совести выполнять царёв приказ «о разорении городов и весей, дабы, ежели объявится Карл, ему бы и маковой не досталось росинки». А теперь как быть? Как придраться к друзьям?
Но думай не думай, а царёву волю выполнять надо. И поэтому вначале застенчиво, потом всё развязнее русские офицеры стали требовать от воеводств такие неслыханные дани, что паны ошалели. Пошли недовольство, ссоры, тяжбы. А генералы того лишь и хотели:
— Так-то вы другов приветили? Такие вы, значит, союзники?
Над Польшей пронёсся всесокрушающий вихрь. Никем не сдерживаемые русские солдаты хозяйничали в усадьбах помещиков, срывали с женщин серьги, запястья и перстни, а когда кто-либо осмеливался подать голос в защиту своего добра, бесцеремонно избивали «буйного ляха» и запирали в подвал.
Пётр с возмущением выслушивал жалобы помещиков.
— Да я сих азиатов моих перевешаю! Всех офицеров под суд! Да что же сие? Да вы их пушками, асмодеев[20]! Пушками их!
Этим взрывом негодования обычно и кончалось дело. Паны возвращались по домам, передавали русским начальникам грозные государевы приказы «не соромить короны московской», а через короткое время им снова приходилось ехать к Петру с ещё более жестокими жалобами.
Вскоре воеводам стало ясно, что царь смеётся над ними и сам держится на чужбине не лучше своих «азиатов».
— Те хоть костёлы не трогают, — полные ненависти к москалям, жаловались паны. — А что сам царь натворил, о том и подумать страшно!
Случилось же так: однажды Пётр, в сопровождении Меншикова и других ближних, осматривал униатский монастырь. Монахи, вначале ворчавшие на еретиков, помягчели.
— Превосходно! — восхищался Пётр, любуясь росписью, мозаикой и образами, усыпанными сапфирами, рубинами, жемчугом.
Перед иконою Святого Василия он даже остановился.
Такой красоты и такого ослепительного сияния он никогда ещё не видал. Венчик был сделан из тонких, мастерской ювелирной работы, лучиков платины. Бриллианты, вделанные в них, испускали такой искристый свет, что у Петра замерло сердце.
— Словно бы в лесу стоишь, когда месяц промеж деревьев лучами играет, — мечтательно закрыл он глаза. — Эдакое великолепие!
Меншиков, как всегда прилизанный, чистенький, в новом, с иголочки, мундире, плотно облегавшем его ловкий стан, будто в крайнем умилении достал из кармана кружевной раздушенный платочек и приложил его ко лбу:
— Воистину, государь, превосходно. — И как бы для того, чтобы лучше разглядеть икону, вытянул шею так, что губы пришлись вровень царёву уху — Добро бы, Пётр Алексеевич, клад сей... того... Ну на кой ляд этакому добру в еретичном монастыре пропадать?
«Птенец» словно угадал тайные мысли Петра.
— Тише, — шепнул государь. — Я и сам так смекаю...
Меншиков незаметно толкнул царя плечом, почти не слышно, как бы одним взглядом посоветовал:
— Отойди-ка... подальше...
И когда остался один, грубо пощёлкал пальцами по венчику:
— Ишь, обрядили! Словно бы не чернец, а краля какая!