Алексей молча поклонился.
— А и сдал же ты, Алексей Петрович! — с притворным участием вздохнул Меншиков. — В гроб краше кладут.
Царевич в самом деле был жалок: впалая грудь, вытянутое восковое лицо, в семнадцать лет — морщинистая и дряблая кожа на шее, сбившиеся от пота и грязи длинные волосы, ниспадающие на узенькие плечи, острый, точно неживой подбородок.
«В гроб краше кладут», — повторил Меншиков про себя, уже не участливо, а с какой-то злобной радостью.
Алексей засуетился:
— Не голоден ли? Уж я так рад, так рад тебе, Александр Данилович!.. Пожалуй, Александр Данилович, садись, — говорил он быстро и заискивающе, обеими руками хватаясь за грудь.
Меншиков никогда не приходил к нему с добром — то передавал, что гневается отец, то усаживал за науки и бил смертным боем по малейшей жалобе учителя-иноземца, то заставлял огромными кубками пить вино и плясать в кругу голых дворовых девок. Царевич выполнял всё это беспрекословно. Сам Пётр строго-настрого приказал ему ни в чём никогда не перечить Александру Даниловичу и слушаться его как «Господа Бога».
— Ты сядь! Пожалуй, Александр Данилович, сядь…
— Сам-то ты садись, херувим. И… чего ты уставился на меня, как на дух на загробный?
По лицу царевича пробежала судорога. Он с трудом поднял руку, перекрестился и улыбнулся тихой, больной улыбкой:
— Не серчай, Данилыч… А чего я спросить хотел у тебя…
— Спрашивай.
— Я по чистой совести. Не в сетование и не во зло… Пошто, как вижу кого, кто от батюшки, сердечко моё таково часто — тук-тук, тук-тук. И всё стучится, стучится, а перстам в те поры студёно-студёно.
— От лукавого сие у тебя, — не задумываясь ответил Меншиков. — Больно много Божественного вычитываешь, перемолился. А от батюшки не вороги, но други с любовью к тебе хаживают, уму-разуму учат.
— Вот и мне так сдаётся… Не инако от лукавого, — вздохнул Алексей. — А я не в хулу… Ах, да садись же, не мучь!
Александр Данилович присел, но от хлеба-соли отказался.
— Недосуг, херувим. Я на малый часок. Не лясы точить, а с повелением.
«Ну, так и есть, — чуть не заплакал царевич, — принёс беду». И, не в силах сдержать зябкой дрожи, переспросил чуть слышно:
— С повелением?
— Наказал государь обрадовать тебя лаской. В Смоленск отправляет. Утресь же поедешь. Потому война у нас, и вместно тебе не Псалтырь читать монаху подобно, но ратное дело творить.
— Я воли батюшкиной не ослушник… Токмо чего я не видел в том Смоленске? Иль без меня мало людей?
— В Смоленске, в Минске да ещё в Борисове пала честь тебе провиант заготовить и рекрутов набрать.
Сказав это, Меншиков встал, церемонно поклонился и исчез.
Царевич бросился было за ним, но у самого порога нерешительно остановился.
— Вот так оказия, Иисусе Христе, — обиженно забормотал он. — Куда же мне, хилому, рекрутов набирать?
Из соседнего терема вышел сухой и длинный обер-гофмейстер Алексея, Гизен.
— Ви звайль?
— Не, — замотал головой Алексей и тут же виновато потупился. — А может, и звал…
Гизен ухмыльнулся:
— Как рюсс говориль? Лёгкий помин? А?
— Пришла?! — бросился царевич к двери.
— Принцесс Трубецка пришель.
В терем впорхнула зазноба Алексея, княжна Трубецкая.
Два гнедых жеребца, запряжённые в лёгкие сани, во весь дух мчали Меншикова к Немецкой слободе. Спускалась студёная, глухая московская ночь. Улицы быстро пустели. Редкие прохожие, тревожно озираясь по сторонам и стремясь держаться подальше от заборов, торопились по домам. Порою доносились издалека пьяная песня, грязная ругань. Возница Александра Даниловича неистово стегал лошадей. Седок одной рукой крепко сжимал черенок сабли, а другой держал наизготове топор. В Москве так ездили все, кому была дорога жизнь. По ночам на всех углах подстерегала напасть. Москва разбивалась на два лагеря — нападавших и оборонявшихся. Повсюду шныряли разбойные. Голод делал их отчаянными и бесстрашными.
У самой слободы Меншиков легонько ткнул возницу в спину и на ходу легко выпрыгнул из саней.
Перед ним раскинулась ровная, как линейка, улица, освещённая ложившимся от окон мягким голубоватым светом. Слух уютно, по-домашнему ласкали колотушки ночных сторожей.
Не успел Александр Данилович сделать и двух шагов, как перед ним выросли занесённые снегом фигуры. Меншиков замахнулся было топором, но, уловив немецкий говор, тут же успокоился.
Признали его и сторожа.
— О, пожалюста, дорогой гость. Мы ошен вас просим, — приветствовали они его и почтительно расступились.
Топор полетел в сани. Возница переложил его к себе под сиденье и пустил коней шагом.
Монс уже собиралась спать.
— Если не государь — не пускать! — крикливо распорядилась она, услышав стук в дверь, и на всякий случай, взяв с комода флакон, надушила подмышки и грудь.
В сенях зашумели. Кто-то крепко выругался. Анна Ивановна прислушалась, и её маленький ротик скривила злоба. Она узнала Меншикова по голосу.
— О, какой дур! — произнесла она с нарочитым гневом по-русски. — Не слюшай её, она всегда путайт. Такой глюпый дур.