Люди почтенные вообще перестали детей доверять ему, и белфером остался он только у самых бедных и у типов с дурной репутацией, так что не во всякий уж день, а все реже и реже доставалась ему у них в доме тарелка бульона или борща – отделывались чем попало, любой сухомяткой.
Он совсем отощал, но летучей походки своей не утратил, по улице не шагал, а словно скачками перелетал на своих длинных ногах – точь-в-точь на ходулях. И еще словно жажда какая сжигала его: посидит на дворе у реб Ичелэ – и к колодцу, посидит – и к колодцу. А там – попьет, а не уходит, еще попьет – не уходит. Все вокруг того места вертится, то мужику конягу напоить подсобит, то с плутоватым лошадником вокруг дюжей кобылы вертится, пока та, нижнюю оттопырив губу, знай себе пьет, пьет и пьет.
Как-то раз Тайбэлэ окликнула его и предложила зайти. Войдя в лавку, он на мгновение поднял на нее испуганный вопрошающий взгляд.
– У вас, вижу, одежа несколько пообносилась, если хотите, я отмерю вам несколько локтей на капоту, а вы мне потом понемногу, даст Бог, выплатите, по гривеннику в неделю, согласны?
– Нет.
– Почему ж нет? – удивилась Тайбэлэ. – Я же вас к ребе судиться не потащу… Отдадите, когда сможете…
– Нет.
И быстро вышел из лавки, чтобы она не узнала его по голосу.
В летнюю пору ночные походы к ней давались ему без труда. Кое-как прикрыв голое тело, он пробирался задворками, заброшенными глухими тропинками, пустырями. Но зимой приходилось в сенях снимать с себя долго всякую ветошь, а под утро, уходя, опять одеваться в нетопленом закутке. А эти сугробы или обледенелый наст. А следы на свежем снегу – ведь докучные люди очень просто могли проследить по ним, кто шел и куда.
Этой зимой он начал покашливать, потом кашель усилился и не проходил: катарус. В постель к Тайбэлэ он забирался, стуча зубами, дрожа всем телом и долго не в силах согреться. Опасаясь, что она догадается, обнаружит обман, Эльхонон заранее придумывал то одну, то другую отговорку. Но Тайбэлэ ничего и не спрашивала об этом, она давно поняла, что бес Хурмиза страдает всеми человеческими слабостями. Он потел, чихал, икал и зевал. Иногда от него несло чесноком или луком. Сложения был он такого же примерно, как покойный муж ее, – костлявый и волосатый, с таким же большим кадыком ну и многое другое. Как у всякого человека, у него менялось настроение, то смех на него нападет, то вдруг вырвется из груди долгий тягостный вздох. Ноги у Хурмизы вовсе не были, как ему полагалось, гусиными, а обычными для людей, с ногтями и даже несколькими мозолями. И когда Тайбэлэ спросила его однажды об этом, бес объяснил:
– Стоит только вступить нам в связь с земной женщиной, и мы сразу принимаем облик бэнодэма, сына Адамова. А не то б ты так ужаснулась, что окаменела бы.
Да, Тайбэлэ полюбила, привыкла и уже почти перестала стыдиться его шуток, признаний и даже выкрутасов, которые он проделывал с ней. Удивительные рассказы его никогда не кончались, не иссякали, но теперь она в них замечала много несовпадений, какую-то путаницу, похожую на вранье. Как все вруны, он имел, наверно, короткую память. Недавно, к примеру, он заявил ей, что бесы бессмертны, живут то есть вечно, а тут ночью вдруг спрашивает:
– И что, Тайбэлэ, будет с тобой, когда я окочурюсь?
– Так ведь бесы не умирают?
– Ну да, их вниз забирают, в Шойл-тахтие.
После Суккэс грянула эпидемия. Гнилостные осенние ветры задували с реки, с болот, из лесов. Малые дети лежали рядом со взрослыми и стариками, сгорая в лихорадке, долгие дожди шли вперемешку с градом. Вода поднялась, и рухнула дамба у мельницы, у которой ветер успел уже оторвать крыло. В среду ночью, когда снова пришел Хурмиза, Тайбэлэ ощутила всем телом, как он пышет жаром, горит, только пятки – две льдышки холодные.
Он дрожал и тихо постанывал. Попытался было обнять ее, но пальцы на руках, как обмороженные, не слушались. Хотел, подсобравшись, немного развлечь ее, стал рассказывать ей, как ведьмы соблазняют юнцов и предаются утехам и играм, плещутся в миквах, завивают у женихов колтун в бороде… Но язык заплетался, и он, бес Хурмиза, не сумел даже побыть с ней как с женщиной, а только лежал весь обмякший и выжатый и пылал. Никогда прежде не являлся он к ней таким жалким, в таком горестном виде. У нее защемило в груди, и спросила:
– Может, дать тебе молока с малиной?
– Нет, это снадобье не для нашего брата, – усмехнулся он.
– А вы что делаете, когда заболеете?
– Чешемся – тем и тешимся…
Потом долго молчали. Потом Хурмиза опять захотел к ней, стал целовать ее, но изо рта у него пошел нутряной, какой-то пережаренный запах. Обычно у нее оставался до первых петухов, но сейчас вдруг заторопился, вскочил и вышел в сени, и Тайбэлэ, вся притихшая, лежала и слушала, как он возится там в сенях, в темноте. А ведь он уверял, что всегда вылетает там через окошко, даже если оно и заперто, почему же – да-да! – явно дверь заскрипела? Она знала, нельзя молиться за бесов, напротив, их следует проклинать, проклинать самый дух их, дыханье, но теперь Тайбэлэ не удержалась и стала просить Бога, повторяя в испуге: