Потом вернулся домой, переоделся. Все заранее постирано было и выглажено, Шоша подала ему белье, рубаху, носки. Он облачился в талес. Свечи уже горели, и в доме ощущалось дыхание субботы. Жена на голову набросила шелковый плат, выбрала платье апельсинного, но неяркого цвета, и глянцевые, узкой лодочкой, туфли. Золотая на груди цепочка, подарок к помолвке от матери, олэхашолэм. И золотое на пальце кольцо. Горящие свечи отражались в окне, и Шмилу вдруг показалось, будто там, за окном, – такая же комната, где такая же Шоша ходит при таких же свечах. Ему захотелось сказать ей что-нибудь ласковое, сказать, какая она у него хорошая, просто удивительная, но пора уже было ему выходить, не задерживать же миньян. И, борэх
После «Шир
– Шабэс-шолэм, Шмил-Лэйбл! – заорали, корча рожи, мальчишки на улице. Он добродушно потрепал одного из них за длинные пейсы. Теперь он шел домой. Снегу нападало столько, что сугробы выросли вровень с крышами хаток. В небе луна, и ее ясный, почти дневной свет наполнял и очерчивал все вокруг – дома, улицу, старый плетень. На краю неба до сих пор еще не погасло облачко, а уж звезды, если перевести взгляд левей, горели так ярко, словно Лапчица, чудесным образом, слилась с небесами. Жил Шмил-Лэйб от синагоги невдалеке, и теперь его домик повис над сумерками, стелющимися по самой земле, и вспомнился ему стих: «Эр шпрэйт ойс ди цофн-зайт ибер дем лэйдикн орт ун хэнгт ди эрд ойф горнит»[120]
. Шел он неторопливо, хотя и очень уже хотелось домой – Закон не велит суетиться, возвращаясь с молитвы. Но какая-то тревога, беспричинная смута вдруг хлынула в душу: как там Шоша? Мало ли, помилуй нас, Господь, что может случиться, пошла по воду и упала в колодец… Какие только опасности не подстерегают живущего человека… Но вот уж и дверь, и, потопав ногами на дорожке, стряхнув снег с обуви, он вошел в дом. Комната напоминала рай, печь, недавно выбеленная, вся сияла, свечи в медных подсвечниках источали сиянье и запах, смешавшийся с благоуханием оставшейся доходить в печи трапезы. Шоша сидела, дожидаясь его, и, увидев, – зарделась как девушка. Шмил и ей пожелал доброй субботы, и она того же пожелала ему. Нараспев, как принято, он произнес «Шолэм алэйхэм, малахей хашорэс…»[121] – чем простился с ангелами-хранителями, сопровождающими еврея по пути из синагоги домой, а потом стал читать вполголоса «Добродетельную жену»[122], о коей говорилось, что она – «истинное богатство мужа». О, как понятны и близки ему были эти строки и каждое слово в них! Шоша – вот про кого это!А Шоша, догадываясь, для кого звучат сейчас эти слова, да и столь еще благоговейно, Шоша думала: «Сколь же милостив наш Господь, давший счастья вкусить мне, давший мне такого супруга, возносящего в мою честь молитвы».
Весь день, стараясь приберечь аппетит и ничем почти не разговевшисъ, Шмил-Лэйб благословил вино теперь и дал отпить Шоше из своего бокала. Потом они вместе вымыли руки и вытерли их с двух концов одним полотенцем. Он взял субботнюю халу и хлебным ножом отрезал две шибки – для себя и для жены. И похвалил: удалась хала, а Шоша смущенно отмахнулась:
– Да ну, ты всегда это говоришь, каждую субботу…
– Но ведь так же оно…
Рыбу, конечно, зимой раздобыть непросто, но Шоше удалось купить где-то кусок щуки, который она нарубила на ломтики, проложила кругляшками лука, добавила перца, морквы и петрушки и сварила с укропчиком. Шмил, попробовав, прям аж зашелся и отставил тарелку: нет, такое яство следует предварить рюмкой водки! Из песнопений он выбрал нечто приличествующее столу. Шоша вторила ему, негромко, больше душой, чем голосом. Подала бульон, в котором плавали, как монеты, золотые жиринки.
Когда тарелка его опустела, Шмил снова запел – вознес гимн Царице Субботе. Шоша положила ему гусиную ногу, гуси были нынче недороги.
Потом он полакомился сластями и еще раз омыл руки, произнося при этом молитву. При упоминании надобностей бренной плоти, он поднял глаза горе и сжал кулаки: всю жизнь молился он непрестанно о заработке, о хлебе насущном, дабы никогда – никогда, Господи! – не пришлось просить ему у других, не искать подаяния! Он прочел главу из Мишны и еще несколько молитв из своего большого молитвенника, и перикопу из Танаха дважды на лошн-койдеш и один раз на таргум, по-арамейски. Он строго следил за своим чтением, особо же в арамейских стихах, где и моргнуть глазом не успеешь, а уже глянь, ошибся и все переврал…