Уже потом, под утро, вполглаза продремав три или четыре часа, я почувствовал, как горячеет вокруг. Может быть, поднималась температура. К девяти утра всё уже было в порядке, но в тот предрассветный промежуток мне чудилось, как внутри меня идёт война. Давнее отвращение боролось с неизведанной, мутной сладостью. Я был обессилен выпаленным с вечера залпом восторга, иссушен этой краткой, яростной борьбой и, желая только провалиться, наконец, в сон, чтобы снова посидеть на дождливом лугу у мельницы, нашёл компромисс: пообещал себе, что, несмотря на то, что меня взяли в молодёжную труппу, я всё-таки попробую отыскать другую, некукольную работу: грузчиком, расклейщиком объявлений, кассиром. Кем угодно.
Это была последняя уступка кукол. Изольда перед глазами недоверчиво улыбнулась, превратилась в маму, расплакалась…
И я уснул.
На первой же репетиции я казался себе звездой. Я упивался. Не столько чужим вниманием или восхищением, сколько тем, как куклы, которых я водил, оживали, как пробуждалась мышечная память, как удивительно легко было управлять. Как по невидимым проводам струились ко мне завороженность и восторг – от немногочисленных зрителей, от коллег… Словно бы от отца.
Карелин исчез, будто его и не бывало. Впрочем, я перестал видеть его и на тех смутных пробах накануне, стоило взять в руки пародию на Изольду. Позже, в общаге, я на миг задумался о том, чтобы взять в театр отцовскую куклу – всё-таки вот она, её настоящая роль. Но при мысли вынести истинную Изольду на свет, показать кому-то ещё, позволить, пусть даже ненароком, дотронуться до неё чужим пальцам…
Я передёрнулся, во рту мгновенно появился привкус крови. Не понесу я сюда Изольду. Ни за что. К тому же моя Изольда – марионетка. А спектакль студийцы ставят перчатками.
Я был бы рад, если б хотя бы Катя держалась от театра подальше – по крайней мере, от этой его закулисной, молодёжной части, где в ходу оказались и лёгкое пиво, и любимые Ярославом кальяны, и липучие шарики, которые многие клали на сгиб локтя, зажимали и несколько секунд сидели неподвижно. После таких шариков Коршанский, наш доморощенный режиссёр, и выдавал гениальные «идеи» сценариев.
Но увы, Катя приходила сюда чуть ли не каждый вечер, по крайней мере, когда не была занята своими модельными делами. Пару раз мы снова пересекались в клубе поэзии; я, хоть и познакомился с Эддой Оттовной и некоторыми другими участниками, продолжал сидеть в тени. Катя, как и тогда, в первый раз, блистала, читая всё новые стихи – я не понимал, когда при всём при этом она успевает учиться. Зато я всё больше понимал то самое стихотворение – «Я не пойду в театр кукол». Я бы тоже не пошёл, если бы была такая возможность. Но такой возможности не было. Идти сюда было не прихотью, не придурью, даже не необходимостью. Это было потребностью, пожиравшей меня всё более жадно.
Для себя я решил, что, как только расплачусь с долгами отца – там было около миллиона, – тут же брошу театр. Правда, от этой мысли опять накатила ржавая тоска, и я решил пока об этом не думать: загнал на задворки сознания, сосредоточился на учёбе, на «Мельнице», на Кате. Глядя, как масляно увивается вокруг неё Коршанский, я всё больше хотел, чтобы наши отношения стали определённей. Чтобы их можно было назвать отношениями в полном смысле этого слова.
Что сработало? Собственнический инстинкт? Пока Катя ходила как бы свободной, мне, конечно, было лестно, что она со мной общается, заглядывает по вечерам и всё такое. Но как только рядом появился некто, напоминающий прицелившегося ухажёра… Что-то щёлкнуло, мне захотелось, чтобы Катерина непременно была со мной. Удовлетвориться одной Изольдой я уже не мог. Мне нужно было настоящее – в противовес театру, где ожило так много неживого.
«Серая мельница», стихотворение, кукольный чемодан под моей кроватью, каморка за кулисами, Катя, Кеша, отец… Всё это выглядело знаками судьбы, хоть я в судьбу и не верил.
– От кукол не убежишь, – одухотворённо покусывая свою трубку, убеждал меня ночами задумчивый, невесёлый Мельник.
Глава 5. Катя
Во второй раз отдавать деньги было страшней. Противней. Больнее.
Страшней – потому что Олег уже знал, что будет; боялся, что потребуют больше.
Противней – потому что весь процесс протекал отвратительно, как в самых дешёвых и мерзких фильмах.
Больней – потому что в тот раз он отдавал плату арендаторов, не приложив к этому заработку особых усилий. А потому и деньги казались доставшимися легко, бездумно. В этот раз Олег отдавал те же арендные деньги, но знал, что на руках остаётся то, что заработано в театре. Как же повезло умудриться поступить на бюджет! Если бы не это – выгнали бы за неуплату и не чихнули; со стипендии, вон, слили и не посмотрели, что сирота. Какое кому дело.