Скрипнули зубы – я и не заметил, как стиснул их. Весь вчерашний день, всё утро я отгонял мысли о встрече с теми, кому задолжал отец. Но время неумолимо приближалось. Суеверный, мнительный голос внутри твердил: если я назначу что-то после, какое-то хорошее событие следом за этой встречей – то обязательно переживу её. Страх жал, как тесные ботинки, напоминая о себе при каждом шаге.
Да, это выглядело неумным: вести девушку на концерт сразу после того, как я отдам все деньги рэкетирам! Но это был якорь; что-то из нормальной, человеческой жизни. Мне нужно было уцепиться за иллюзию, что я хоть как-то контролирую жизнь. Мне нужно ощущение, что кто-то рядом!
Хорошо бы Катя снова стала той ласковой и спокойной, как в самом начале знакомства. Как хочется иметь пристань. Как хочется прийти домой, и чтоб обняла мама.
Я закрылся в своей комнате, вытряхнул на стол тетради и попытался погрузиться в линейную алгебру. Не смог: слишком жали ботинки.
Сломал карандаш, вспомнил, что договорился встретиться с Коршанским в девять. Вот дурак! Наверняка концерт до этого времени не закончится. Что ж, придётся сказать Кате, что всё отменяется. Надо же, как помутилось в голове.
Мама часто говорила, что я умею абстрагироваться, закрываться от негатива, не впуская его в себя. Я думал, что потерял эту способность после её смерти. Но, кажется, всё же нет: способность восстанавливалась – медленно, потихоньку. Я убедился в этом, вернувшись от «Спирали».
Наскоблил в общем холодильнике лёд, завернул в полотенце, прижал ко лбу. И представил себе школьную доску. Взял в руки мокрую, тяжёлую и тёплую тряпку и стёр всё, что там было: старая квартира, странная Катя, долги отца, тот вечер в театре, завтрак у Натальи, свежая сцена в тёмном, заплёванном углу между кинотеатром и пирожковой, уговор о ежемесячной сумме… Сначала оставались противные меловые разводы, но я тёр и тёр, прополаскивал и выжимал тряпку, стирал заново, пока коричневое поле не очистилось. Когда доска глянцево блеснула мне девственной лакированной пустотой, я опустил тряпку, повернулся спиной и пошёл восвояси – в театр, на вечерние пробы.
Вопреки ожиданиям, Катя отнеслась к этому спокойно, даже с пониманием. Тряхнула головой, вздохнула, а потом улыбнулась из-под отросшей светлой чёлки:
– Кешке передавай привет.
– Если он протрезвел – непременно.
Катя хихикнула.
– Даже злиться из-за концерта не будешь? – поинтересовался я.
– Зачем мне злиться? Тебе всё равно бардовская песня не нравится. Какое удовольствие, если ты рядом будешь сидеть и дуться.
– И что с билетами? – уточнил я с насмешкой.
– Позову Олю, – невозмутимо ответила Катя, и мы одновременно расхохотались. Да, доска и тряпка – отличный способ. Я даже могу смеяться. До поры до времени.
Удивляясь неожиданной, почти забытой лёгкости, я широко улыбнулся. Я знал, с чего меня так разобрало: встреча, которой я боялся до того, что трепетало в желудке, осталась позади.
Да, у меня забрали деньги. Да, это было противно, больно, это было грязью в душу и в лицо. Но это осталось позади, впереди сиял целый месяц передышки – и от этого хотелось смеяться, хотелось летать. Может быть, это малодушно; может, я должен был думать, как избавиться от позорной дани, соображать, как заработать больше… Может быть. Но не сегодня. Что-то клокотало внутри; громадное облегчение заставляло дышать глубоко и ровно, улыбаясь без повода. Облегчение – и предчувствие: перемен. Азарта. Пути.
Я шёл к театру, еле-еле сдерживаясь, чтобы не побежать. Казалось – там что-то такое, что закончит чёрную полосу. Расставит всё на свои места. Может быть, вернёт всё во времени.
Так оно и вышло. Впрочем, ничего нового; в день нашего с Катей визита, благодаря памяти и запахам, всё случилось так же. Правда, на этот раз театр закинул меня куда глубже в прошлое – туда, где отец ещё не стал алкашом, где ещё не свихнулся на куклах вконец, где ещё уделял время и мне, и маме. Ну и Наталье, разумеется, – но в эту минуту даже этот факт меня не огорчал. Хотелось, чтобы все были счастливы – хоть в прошлом, хоть в настоящем. Хотелось, чтобы и в будущем всё сложилось отлично. Хотелось – и верилось!
А когда я добрался до скверика позади театра, то заметил на рыхлом снегу лиловые, фиолетовые, алые тени: они лежали, как лоскутки, как шёлковые искристые флаги, разве что не шевелились на ветру. Это было словно предчувствие неведомого счастья, обещание удовольствия, награда, которую я заслужил. Ну разве не заслужил?
Внутри пульсировал колкий шар радости. Я пытался подавить его, взбегая по ступеням, проводя ладонью по бюсту крапивинской поэтессы, но ничего не мог с собой поделать. Осознанной частью себя я ещё пытался как-то закрыться от этого легкомысленного, беспочвенного веселья. Но, так долго проживший во тьме, я, как воздушный шарик, безмятежно плыл, изо всех сил тянулся к тёплому свету из витражных окон, к запахам масла и сахара, к сухому и сладкому аромату пудры, в эту минуту показавшемуся родным.
– Олежек! – окликнули меня от бокового входа за колонной.