Когда мы с родителями приехали в 1946 году в Ленинград, чуть живой город только-только возрождался к жизни, и возрождался каким-то новым, не похожим на себя. В переулках росли лопухи, бегали куры. Но постепенно восстанавливали и красили дома, асфальтировали улицы — и из хаоса все ясней проступал Петербург. Какая-то строгость, четкость улиц, какой-то установленный тут задолго до нас порядок подтягивал и нас. Город, исчезнувший и появившийся снова, строил всех нас по своей команде. Мы жили в Саперном переулке. Знакомство с одноклассниками расширило географию, я стал ходить в огромный дом с коридорной системой в Артиллерийском переулке. Наш двоечник Трошкин, к которому меня приставили заниматься, жил в бесконечной и даже двухэтажной коммуналке на углу улицы Красной Связи. Мы шли в Таврический сад на коньках по широкой и пустынной Парадной улице. В названиях улиц, в однообразии фасадов старинных желтых домов чувствовалось что-то регулярное, нечто военное — но ассоциации у нас были, естественно, только с прошедшей войной: она и в нас, детях, глубоко отпечаталась завываниями сирены воздушной тревоги, гулким и строгим стуком метронома из мрачной, черной тарелки на стене. О какой другой войне и о какой еще другой истории мы могли думать тогда? И тем не менее какая-то другая жизнь, спрятавшаяся, но бывшая тут задолго до нас и явно более значительная, чем наша, волновала нас, наполняла неясными грезами, звала что-то делать, понимать. Такие чувства были в душах растерянных советских школьников, оказавшихся в истории, которую тут велели забыть, но она проникала в нас, мы чувствовали себя лишь щепками в ней — как определиться, обозначиться, прибиться к какому-то берегу, что-то понять? С этим неясным волнением я и жил. Помню, как мы с ребятами стоим на тротуаре и, смутно волнуясь, не можем уйти. История не прекращается, она непрерывна, и вот сейчас она течет через нас — мы ощущаем это до озноба. Рабочие изогнутыми совковыми лопатами раскидывают и выравнивают пышный, беспробудно-черный асфальтовый порошок, и почти сразу вслед за лопатами накатывается сама История — высокий, выше нас ростом, круглый железный каток с маслянистым, бензиново-радужным отливом. Он превращает прошлое в настоящее. Прошлое перед ним — пыльный наш переулок, за катком — твердое, непривычное глянцевое настоящее, надолго затвердевший асфальт. Если мы сейчас уйдем, то завтра выйдем уже в новую эпоху, в другой пейзаж и не увидим до конца, не прочувствуем, как одна эпоха сменяет другую. И все происходит помимо нас, мы совершенно в нем не участвуем, и потом будет уже не доказать, что ты был при этом. Это чувство достигает отчаяния, и вдруг я, лопоухий школьник, решаю что-то сделать, отпечататься: лезу в карман штанов так, словно заранее все продумал, натыкаюсь пальцами на острые грани звездочки с пилотки, вынимаю ту звездочку и решительно кидаю ее под каток. Вот сейчас черный бог соскочит с этого ползучего трона и надает оплеух! Но каток медленно проезжает, слишком медленно! И наконец открывается лоснящийся гладкий асфальт — и моя звезда, впаянная в вечность! Друзья подбегают ко мне, треплют за рукав, поздравляют, хотя никто из нас, косноязычных школьников, не мог бы тогда сказать толком, что, собственно, произошло? Мы втиснулись в Историю!
В школу я ходил мимо высокого белого храма — огибая ограду, воспринимая храм почти так же, как и другие дома в полутьме раннего часа перед началом занятий. Храм белел, поднимался, когда я приближался к нему. Неказистая наша школа была сразу за ним.
Улица, по которой я шел, огибающая собор и выходящая на Литейный, называлась улицей Рылеева, а раньше она называлась Спасской. Спасской она была из-за выстроенного здесь Спасского собора лейб-гвардии Преображенского полка.
Помню счастливый морозный, солнечный день. Отец встретил меня из школы, мы выходим к храму. И я впервые замечаю, как он красив. Наверное, потому, что это день счастья и все чувства обострены. В тот день я впервые, после хмурой полосы невезения в первом классе, почувствовал, что могу, получил первую пятерку — а тут, не давая моим восторгам угаснуть, прекрасный, на фоне синего неба, белый храм.
В тетрадке моей: «ЛЫЖИ ЛЫЖИ ЛЫЖИ» — и красная пятерка чернилами. Перо чуть зацепилось за волокно бумаги в листе и брызнуло — брызги эти помню как сейчас.
— Молодец! — Высокий, крепкий отец рядом, рука его на моем плече полна силы. — На лыжах пятерку догнал!
Мы смеемся. Идем вдоль ограды.
— Видал, стволы трофейных пушек! — Отец показывает на сизые от мороза чугунные столбы, соединенные свисающими цепями. — Захвачены преображенцами, а это их церковь полковая.
— Захвачены? В эту войну? — морща лоб, изображая понимание, произношу я.
— Ха-ха-ха! — Отец хохочет, откидывая голову. — Что ли, не рассказывали еще вам?
Я молчу обиженно. Мог бы и сам рассказать. Все время его нету. Вот не было почти два месяца — потому и пришел меня встретить.