the Modem Nation // Nation and Narration / Ed. Homi K. Bhabha. London and New York: Routledge, 1990. P. 291—322.
сечения границ и картирования новых территорий поверх классических канонических разграничений, как бы велики ни были при этом потери и разочарования, необходимо признать и зафиксировать. Новые модели и типы сталкиваются с прежними. Читатель и писатель в области литературы — которая и сама меняет свои извечные формы, вбирает в себя свидетельства постколониального опыта, включая и жизнь андеграунда, нарративы рабов, женскую литературу и тюремный опыт — не нуждаются более в образе поэта или ученого в уединении, безопасности, стабильности, национальном по идентичности, классу, гендеру или профессии. Они могут размышлять и сопереживать вместе с Жене (Genet)157
в Палестине или Алжире, Тайибом Салихом (Tayib Salih),158 чернокожим в Лондоне, Ямайкой Кинкедом (Jamaica Kincaid) в белом мире, Рушди в Индии или Британии и т. д.Мы должны расширить горизонты, в рамках которых ставим вопрос о том, что и как читать и писать, и ищем на него ответ. Перифразируя замечание Эриха Ауэрбаха в одном из последних его эссе, наш филологический дом — это весь мир, а не та или иная нация или отдельный писатель. Это означает, что мы, профессиональные исследователи литературы, должны учитывать и острые сюжеты, рискуя при этом быть непопулярными и получить обвинение в мегаломании. В век СМИ и того, что я назвал производством согласия, считать, будто внимательное прочтение нескольких произведений искусства, считающихся гуманистически, профессионально или эстетическими значимыми, — это частное дело, не имеющее общественных последствий — чистой воды панглоссовская позиция. Тексты подобны Протею: они связаны с обстоятельствами и политикой в большом и малом, и это также требует внимания и критики. Никто, конечно же, не может объять необъятное, равно как никакая теория не может объяснить или учесть все связи текстов и общества. Но чтение и писание текстов никогда не было нейтральным делом: существуют интересы, силы, страсти, удовольствия, действующие вне зависимости от того, какими эстетическими достоинствами обладает произведение и насколько оно увлекательно. СМИ, политическая экономия, массовые институты — в общем, следы светской власти и влияния государства — это часть того, что мы называем литературой. И точно так же, как невозможно читать мужскую литературу, не читая при этом литературу женскую, — настолько изменился облик литературы, — точно так же невозможно иметь дело с литературой периферии, не обращаясь при этом к литературе метрополии.
Вместо частичного анализа, предлагаемого различными национальными или системно-теоретическими школами, я предлагаю контрапунктические линии глобального анализа, где тексты и мировые институты исследуются совместно, где Диккенса и Теккерея как лондонских авторов следует рассматривать так же, как писателей, чье историческое влияние сформировано колониальными предприятиями в Индии и Австралии и где литература одних государств вовлечена в литературу других. Сепаратистское, или нативисткое, предприятие кажется мне уже исчерпанным. Новое и более широкое значение экологии литературы невозможно привязать к одной только сущности или к отдельной идее вещи. Но такой глобальный, контрапунктический анализ надо строить (как это ранее было с аппаратом компаративистской литературы) не на симфонии, а на атональном ансамбле. Мы должны учитывать все виды пространственных или географических и риторических практик — пределы модуляций, ограничения, вторжения, включения и запреты, — все это может пролить свет на сложную и шероховатую топографию. Интуитивный синтез талантливого критика, который использует герменевтические или филологические интерпретации (чьим прототипом был Дильтей), все еще важен, но кажется мне горьким напоминанием о временах более безмятежных, чем наши.