Европейское образование формировало у знати, говоря словами Болотова, «тонкий вкус во всем», оно сняло с понятия «латинства» знак враждебности и наполнило его новым культурно-просветительным, научным, религиозным и политическим смыслом. Иначе и не могло быть, поскольку иностранные гувернеры и учителя с рождения окружали русских дворян, ставших благодаря их наставничеству «гражданами вселенной» и считавших, что «лучше этого титула нет на свете»[191]
. Например, подполковника лейб-гвардии, декабриста М. С. Лунина воспитывали швед Кирулф, швейцарец Малерб, англичанин Фостер, французы Бюте, Картье и аббат Вовилье, в результате чего был сформирован «убежденнейший проповедник идей свободы, равенства и братства, человек большой силы воли, чрезмерно яркой и резкой индивидуальности, необыкновенного ума, безграничной доброты и глубокой религиозности» – римско-католического обряда[192]. В общем, как отмечал русский философ В. С. Соловьёв, «сближение с Европой, которым мы обязаны Петру Великому, принципиальную свою важность имело именно в этом: через европейское просвещение русский ум раскрылся для таких понятий, как человеческое достоинство, права личности, свобода совести и так далее, без которых невозможно достойное существование, а, следовательно, невозможно и христианское царство»[193].Однако подобным образом думали не все, и определенная часть русского общества усматривала в европейских идеях просвещения угрозу старинным православным устоям, что заставляло их апологетов вставать на путь гонений и запретов. Так, в правление Елизаветы Петровны Синод «хотел запечатать книги, которые пришли в Россию счужа», в частности, книгу «“О истинном христианстве” Арнта, напечатанную в 1735 году на русском языке в Галле, и книгу “О кончине христианского жития” безымянного автора», и издал указ, «впредь таких книг, напечатанных заграницею на русском языке, в Россию как русским, так и иностранцам ни под каким видом не ввозить», а «русским, находящимся за границею для обучения и прочих дел, объявить и впредь отпускаемым подтвердить, чтобы они таких книг на русский язык отнюдь не переводили, и внутрь империи никаких богословских книг с других языков на русский без позволения Синода переводить запретить»[194]
.Такая политика распространялась и на светскую литературу. В 1749 году постановлением Синода была запрещена и изъята из обращения книга Вильгельма Стратеммана «Theatrum historicum», учебник по всеобщей истории, который в переводе с латинского на русский язык был издан в Петербурге в 1724 году под очень длинным названием «Феатрон или позор исторический, изъявляющий повсюдную историю священного писания и гражданскую через десять исходов, и веки всех Царей, Императоров, пап Римских и мужей славных и прочая от начала мира даже до лета 1680, вкратце ради удобного памятствования через Вильгельма Стратеммана собранный, на российский язык с латинского переведенный». Четверть века эта книга служила настольным пособием для дворян и имелась во многих библиотеках русской знати, поэтому ее запрет вызвал лишь раздражение в кругу образованных соотечественников.
Нечто подобное произошло с романом Поля Тальмана «Езда в остров любви» (Paul Tallemant. «Voyage de l’ilе d’amour»), написанным в Париже в 1663 году и изданным в Петербурге в 1730 году. Роман вызвал бурю негодования у отечественных ортодоксов, назвавших его переводчика – В. К. Тредиаковского – «первым развратителем российского юношества»[195]
. Существовавший в православии запрет на эротику люди древних устоев хотели перенести в новое время и, не разобравшись в том, кто автор романа, а кто просто его переводчик, обрушили на Тредиаковского обвинения «в нечестии, в неверии, в деизме, в атеизме, наконец, во всякого рода ересях»[196], припомнив ему тем самым еще, видимо, и его католическое образование в латинской школе Астрахани и в Сорбонне Парижа. Но большинство просвещенных соотечественников встретило книгу Тальмана благосклонно, да и «придворные ею вполне довольны», а в литературных кругах России вообще возникла сатира с «обвинениями в глупости, корыстолюбии и невежестве приверженцев старины, осуждающих “Езду…”»[197]. В общем, литература превратилась в поле «противостояния двух взглядов на мир, двух мировоззрений: одного – открытого всему новому, подлинно-талантливому, вне зависимости от того, на какой земле оно взращено; другого – предельно косного, тянущего назад, ограниченного национальной, религиозной и любой другой догмой, ненавистью ко всему “чужому”»[198].