В этой мирной пристани, где руки пожатье заменило Баратынскому поцелуй прекрасных уст, где его окружают друзья и Дельвиг, его добрый, милый Дельвиг, где из эмоций выбраны только спокойные, – счастлив ли наш поэт и мыслитель? Он часто восхваляет отдых, спасительный холод бездейственной души, отрадное бесстрастье; он стоит вдали от большой дороги жизни и «скромно кланяется прохожим». Сам он никуда не идет. Он устал, и оттого покой, которому он теперь предается, не есть ли его счастье? С присущей ему откровенностью и умной трезвостью он не раз говорит о своем примирении, о своей тишине, о том, что он выбрал безнадежность и покой. И эта холодная усталость, не разрешающаяся катастрофой, не влекущая к самоубийству, производила бы отрицательное впечатление, если бы ей не сопутствовала энергия ищущей мысли. И кроме того, отдых, похожий на счастье, сладкое усыпление, хладной мудрости высокая возможность – все это на самом деле представляет собою затаенное мучительное несчастье, и нередко Баратынский просыпается от своего душевного сна, и тогда слышны те горестные звуки отчаяния, которые создали ему славу пессимиста. Баратынский слишком умен для того чтобы поверить, будто человек может утихнуть в мертвой зыби покоя. Он знает, что закон мира – волненье, и он говорит об этом художественными словами:
Затем проходят волнующиеся годы, и наступает омертвение. Страстная, одержимая душа вдруг останавливается, и умолкает призывный гул ее водопада.
Это – отзвук из ненаписанной книги Баратынского, это – первая, не дошедшая до нас глава его поэзии. Неодновременность, непараллельность в развитии души и тела, досрочность переживаний, то, что отравило жизнь и поэзию Лермонтову, – это, очевидно, в доисторический, так сказать, период Баратынского ложилось гнетом и на него. Его прошлое было стремительное движение, которое теперь уже застыло, оцепенело, – говоря его собственными словами:
Он спешил, он жадно пил жизненные впечатления несозревшими устами, – и вот теперь «не постигает он души употребленья», и она безвременно иссякла, опустошилась, и тело ненужной и сиротливой тенью влачится без нее.
При таких условиях, при этом нравственном автоматизме разве достижимо счастье? Его и нет под слоем того унылого спокойствия, которым дышат иные страницы Баратынского. Несмотря на свою резигнацию, он несчастен и он не может отрешиться от своей печали.