В славянофильских убеждениях Тютчева отразились глубины его личности, мировая трагедия была для поэта лишь обобщением его личной трагедии – трагедии борьбы со своим «я». Россия – это чаемый им выход в большом масштабе. Для Тютчева – это воплощенная нирвана «эготизма»138
.И, конечно, если политические идеи Тютчева не могут быть отделены от того оригинального целого, которое представляет собой тютчевское творчество, то тем паче не следует выделять политические стихотворения Тютчева за какую-то одну скобку чуждого, не настоящего. Пора оставить этот предрассудок. В тютчевских стихотворениях на политические темы мы находим чрезвычайно характерные мотивы его личной душевной драмы.
Перейдем к ней теперь. Политическая философия Тютчева благодаря своим резким формулировкам дала нам уже отчетливые контуры его умонастроения, вполне подходящие к содержанию последнего. Попытаемся их несколько заполнить.
Первый вопрос, возникающий при попытке заглянуть в творческую душу, – это как чувствует поэт мир? Такой вопрос применим к каждому истинному поэту; по отношению же к поэту космоса и хаоса он возникает сам собой.
Мы знаем, что Тютчев – пантеист. Индивидуализм и пантеизм – два полюса мировоззрения. Кто становится пантеистом, тот уже не индивидуалист. Это недостаточно учла наша критика. Верно отметив пантеизм Тютчева, и Мережковский, и другие исследователи, однако, не заполнили этого контура.
К какому типу пантеистов можно отнести нашего поэта? Мы укажем здесь на две формы этого мироотношения. Есть пантеизм органический и прирожденный – от здоровья: личность сознает себя лишь «звеном в цепи непрерывной творенья» и мыслит себя нераздельно слитой с природой; таков пантеизм Пушкина, Фета в ряде его произведений. Но есть и другой – от болезни: он – прибежище личности истомленной бременем своего собственного «я». Лишь кто испытал, как невыносимо тяжело быть собой, пишет:
Так почему же тоска? Да потому, что, несмотря на всю эту близость миру, что-то еще стоит между ними: их еще разделяет, хоть и прозрачная, но все же непроницаемая пленка тела. Помимо этой близости к природе уставшего от жизни человека, которую он почувствовал лишь, когда
в нем все еще томление его тяжелого трудового дня индивидуальности, обреченной на обособленную жизнь и обособленную борьбу, остро чувствующей свои запросы и, не покладая рук, стремящейся к их удовлетворению. Он так устал от этого: и пусть сумрак, опрозрачнивший его существо, пусть же он довершит свое влияние тем, чтобы оно стало проницаемым, чтобы оно слилось с природой. И вот он молит:
Блаженно уничтоженье, которое желаешь вкусить! Ибо оно, собственно, уничтожение бремени отдельного «я», но не смерть. Это «смешение» с миром, полным вечной жизни, – и потому жизнь в мире. Жизнь без тяготы, жизнь легкая. «Я» остается, но лишь как ощущение легкого, ни с чем в отдельности не связанного, потому что со всем смешанного существования. Ничто – и все! Вот это «уничтожение» Тютчева. Оно – рай всех согбенных под своей тяжестью. Это и понятно: представление о рае создается нашим адом, нашим страданием.
Пантеизм такого типа часто становится гневным, протестующим против личности как причины своего страдания, против этого «призрака тревожно-пустого»140
. И в отличие от здорового пантеизма, утверждающего реальность и бессмертие каждого элемента в природе, больной пантеизм особенно напирает на призрачность индивидуальности, пытаясь хотя бы так освободиться от нее. Но и это не спасает: «ропщет мыслящий тростник»141!Особенно силен «ропот» днем, когда человеку приходится действовать, утверждать и защищать свою индивидуальность, добиваться удовлетворения ее мучительных запросов. И потому так ненавистны Тютчеву «шум, движенье, говор, клики младого, пламенного дня». Его «багровые лучи» жгут ему глаза. И оттого так любит он сумерки, «тихий сумрак»142
, молчаливость ночи, «когда живая колесница мирозданья открыто катится в святилище небес»143. Тогда тягота личного существования чувствуется не столь остро, самоощущение также смягчается, и слияние с миром более возможно.