Но этого мало. Поэзия, красота, не только радует его лирными струнами, не только умиротворяет его дух, – она ручается ему за смысл и строй мира, за то, что мир есть именно космос, гармония и порядок. Глубоко проникая в сущность поэзии, Баратынский захотел «жизни даровать согласье лиры». Идеал прекрасных соразмерностей, золотая мера вещей из сферы внутренних впечатлений переносится на всю Вселенную. И на первый взгляд хаотическая, Вселенная отзвуков лиры, – той самой, какую некогда держал Орфей, – начинает сама слагаться в прекрасную соразмерность. Разве могут борьба, противоречие, разлад лежать в необходимой основе такого мироздания, где живет поэзия? Баратынский понимает, что в самой рифме есть нечто мистическое и утешительное: может ли не быть сокровенной гармонии в таком мире, где возможна рифма? Согласная, радостная встреча звуков, мелодичный звон сдружившихся слов, которые за минуту были далеки одно от другого и внезапно сблизились вдохновенной силой, открывшей в них затаенную от века симпатию, – разве это не говорит, что мир есть мера? Покуда в мире звучит рифма, можно довериться ему, ибо рифма – внешний знак глубокой музыкальности бытия. И кто владеет ею, кому она отзывается на зов встревоженной души, тот чувствует, что он прав, что он сказал нечто важное и нужное. Рифма – звучащее проявление и доказательство истины. Греческому поэту или римскому оратору толпа оказывала поддержку своим сочувствием, своим рукоплесканьем, – но поэта современности кто одобрит, кто восхвалит?
Так понимает Баратынский поэзию и ее легкокрылую вестницу-рифму. Только они дают смысл и красоту его жизни. Оттого и было ему жутко видеть, что жизнь окружающая беднеет поэзией, что «ребяческие сны» последней исчезают при свете просвещения, спугнутые «общей мечтой», которая «час от часу насущным и полезным отчетливей, бесстыдней занята»130
. Природа, обиженная тем, что человек в суете своих изысканий стал пытать ее «горнилом, весами и мерой», закрыла свои вещие уста и молчит, и больше не кажет своих примет. Мир стал прозаичен. И трагична в нем судьба последнего поэта, который среди рассудочных поет о страсти, о чувстве, о вере: над ним смеются, он от смеющихся хочет уйти в безлюдный край, но проза расселила людей повсюду, и «свет уж праздного вертепа не являет, и на земле уединенья нет». Непраздная, промышленная земля не может быть убежищем поэта, и он уходит к морю. Оно имеет то разительное отличие от земли, что не изменило своего лица с первого дня творения и, не покорившееся человеку, им не опошленное, сохранило свою первозданную космическую картину. Ровесники земли, если бы воскресли, не узнали бы ее, изменившейся от человеческих перестроек, а море – все то же.Поэт пришел к морю, в котором некогда Сафо132
погребла несчастный жар своей отверженной любви, и в этом же море погребает и питомец Аполлона свой отверженный «бесполезный дар». И, быть может, потому, если звуки земли привычны для человеческого слуха, то голос моря приводит человека в смущение.