— Вот диво! — говорил он. — Побывали там, где и я, а не видели того, что я! Сколько людей, столько глаз: мне раз случилось видеть волка, а брат говорит: баран! — С этими словами он вытер рот, отодвинул миску и закончил литовской поговоркой: — «Сдох медведь, ховайте трубы».
Кто-то опять задал каверзный вопрос; ему свальгон ответил пословицей: — «Из мякины не вымолотить сору».
Отделавшись от недоброжелателей, свальгон взялся за ковш и его оставили в покое…
Некоторые стали уже выходить на двор; другие, сидя и лежа у огня, начали дремать. Ворожей также притворялся, что его клонит в сон и под предлогом дремоты уклонялся от разговоров.
Так прошла большая половина дня, и странник успел хорошенько отдохнуть. Дворовый человек, с которым он пришел, исчез, и вернулся только вечером.
— Теперь пора, — шепнул он, подходя. — Реда уже знает, что я привел кого-то, кто знает песни старые да были… Пойдемте…
Свальгон поправил на себе одежду, засунул в угол торбы и молча пошел за провожатым.
На другом конце избы, на каменных подвалинах, стояли кунигасовы хоромы; вся разница была лишь в том, что они были срублены из более мягкого леса, в лапу, а не в шип, гладко оструганы, лучше конопачены и защищены у потолка настилом от холодного дождя.
Когда Свальгон со спутником перешли через порог, обычная вечеринка была уже в разгаре. Посередине, ярко растопленный смолистою лучиной, горел огонь. Вокруг, все в белом, пели за пряжей молодые девушки. В глубине избы стояла женщина с суровым и угрюмым, как ночь, лицом, не очень большого роста, но сильная и стройная. Хотя одета она была, в главном, как все женщины, с вдовьей кичкой на роскошных волосах, общий вид ее, выражение лица, телодвижения делали ее похожей на мужчину. Пояс был также мужской, точно ей было не внове опоясывать бедра мечем.
Она стояла, уставясь глазами в огонь, точно прислушиваясь к песне… как изваяние из камня… Люди, бывшие в избе, держались поодаль, не смея встретиться с ней взглядом… а если ненароком и случалось, то смельчак сейчас же со страхом опускал глаза.
Дальше, за ее спиной, там, где было уже не так светло от полыхавшего огня, на высоком ложе, устланном мехами, что-то шевелилось. Иногда на фоне черных шкур появлялось длинное бледное лицо, посреди которого черным пятном вырисовывался широко открытый рот… Голова, как привидение, то поднималась, то вновь опускалась…
Это был дряхлый Вальгутис, отец Реды, который, как говорили, иногда еще пробуждался к жизни, пел, вещал, передвигался, на часок точно набирался сил, а потом вновь на целые месяцы впадал в сонливость и безмолвие.
Девчата тянули старинную песнь:
«Пошел, пошел батька на красный двор, гремит золотыми ключами, будит раненько сыновей…
— Вставайте, дети, подымайтесь, сыновья! Гей же! Двор наш окружен врагами… сестер ваших чужие увели в неволю…
Хоть и поздно мы пойдем в погоню, да наутро догоним, войско вражье рассеем, сестер отобьем, в стане их найдем…
Нетрудно нам узнать их… волосы у них золотые, а в волосах зеленые ленты, а на лентах венки из руты. А на темных венках золоты-цветочки.
Сестрицы любимые, девушки мои милые! Откуда у вас цветочки золотые?
На войне, на великой, среди ратных людей, там мы добыли наши золотые-цветочки»…
Песнь окончилась… Кунигасыня, такая же неподвижная, продолжала, казалось, слушать. Это значило, что девушки должны петь дальше. Они опасливо взглянули на свою владычицу, пошептались, и из уст в уста полетело приказание, а старшая, запевала, мигом завела новую песню:
«Сестрица милая! Что ты так печально опустила головку на ручку и не поешь?
Как же мне петь песни? Как же быть веселой? Потоптали мой садочек, ввели меня в убыток: руту растоптали, розы оборвали, лилии поломали, росу поотряхали.
Не ветер ли дул с полночи?.. Не река ли разлилась? Не Перкун ли возгремел?.. Молоныо бросал?
Нет, и ветер не дул, и река не разлилась, и Перкун не грохотал, и перуны не били в землю…
Пришли из-за моря бородатые люди, вышли на берег, поломали садик. Потоптали руту, оборвали лилии, отрясли росу. Я и сама-то едва от них укрылась, под веточкой руты, под темным веночком».
И опять песнь смолкла… А Реда все стояла, слушала. Свальгон глядел на нее и видел, как при упоминании о бородатых людях брови ее нахмурились, а щеки дрогнули.
Девушки также, может быть, заметили, что песнь печально отозвалась в душе их повелительницы; ибо, как только печальный напев оборвался, старшая затянула другую песню, более веселую, живую, не тоскливого напева:
«Милое солнышко, божия дочка! Где ты так долго замешкалось? Зачем нас оставило? У кого загостилось?
За морями, за горами грело я озябших пастушков, стерегло сироток убогеньких.
Милое солнышко, божия доченька, кто разводит тебе по утрам огонь? Кто стелет вечером постель? Две у меня верные служки: утренняя звездочка раскладывает на рассвете огонь, вечерняя стелет постельку… а деточек у меня много рассыпано по небу и богатств много, сверкающих золотом»…