— А, да-да! — спохватился он. — Никуда от нее не денешься!
Ну и человек! Отчего он, будучи откровенным с людьми, не откровенен с самим собой в вопросе своего отношения к жене? Не откровенен со мной и с другими в своих переживаниях о ней! Какое-то время я находил ему оправдание: ведь даже очень откровенные люди всегда что-то не досказывают друг другу. Причиной этому может быть желание не касаться больного места. Я же щадил его, ранее не вызывая на откровенность, чисто из жалости к нему и даже из-за простой вежливости. А тут, когда он возился со щукой, снимая ее с крючка, мне не терпелось показать ему письмо Дружбы, в котором тот проливал свет на странное его поведение: «…В гаях у нас опавший лист уже слежался на тропинках и почернел. И когда я смотрю на эти подпалины, то почему-то думаю о Владимире Иннокентьевиче. Я вижу его таким, каким он показался мне в Суздале, когда я спросил его о жене Ефросинии Сергеевне, — будто с пятнами на совести.
Сейчас, конечно, у меня совсем иное представление об этом весьма примечательном человеке. Я понимаю его. Думаю, поймет его всякий одной с ним фронтовой закваски, который своей жизнью доказывает, что могила может взять бренное тело, но вместе с ним не может взять человеческую верность».
— Послушай, Владимир Иннокентьевич, ведь неправда все это, — вспомнив эти строки из письма Градова, сказал я.
Щука, уже приказавшая долго жить, выпала из его рук.
— Что неправда?
— Не станешь же ты еще доказывать, что Ефросиния Сергеевна и сейчас собирала тебя на рыбалку?
— А и доказывать нечего. Кто же еще мог?
— Ну-ну…
— Как бы тебе это сказать… — замялся он.
Я вспомнил, что Дружба, сообщая о семейном положении Салыгина, просил держать это в строгой тайне.
— Ладно, пойдем уху варить. Смотри, как солнышко заиграло. Пока почищу рыбу, успеешь отснять несколько кадров, — сказал я.
Зыркнув на меня из-под заиндевелых бровей настороженными глазами, Владимир Иннокентьевич сорвал перчатку с правой руки и достал из кармана ватных брюк какой-то предмет, зажал его в кулаке до синеватой белизны кожи.
— Не смотри на меня так! — предупредил он. — Понимаешь, тут у меня такая штука. Для кого медальон — священная памятка, а для меня… Всегда ношу при себе. Посмотри.
Он разжал пальцы, и на ладони красноватой медью сверкнула пуля.
— Вишь, ангелочек, тоже золотом отливает! Мне предназначалась. От кого бы? От братца моей Фросеньки! Заявился он в наш дом, вскоре как из тюрьмы вышел. Ну и разговор у меня с ним весьма не лицеприятный получился. Не сошлись характерами. Так он схватил пистолет из моего же письменного стола и — бац! Добро, успел я увернуться: целился, подлец, в голову, а пуля в боку застряла. Все из-за Фроси, чтоб не жила со мной, с его врагом, значит.
Салыгин прищурился не то от блеска пули, не то от солнца, а может, оттого, что хотел собраться с мыслями, справиться со своим волнением. И у меня что-то защемило в груди.
— Зачем же пулю с собой носишь?
Вроде бы жестким стало его лицо с оттопырившейся бородкой.
— Такова мера ответственности моей.
— За что?
— За то, чтобы яснее видеть день завтрашний.
Подкинув в воздух пулю, он ловко поймал ее и спрятал обратно в карман.
— Люди, знайте! — вдруг закричал Владимир Иннокентьевич зычным голосом. — Эге-эй, люди-и! Памятки войны не сошли еще с лица земли-и!
Мне стало жутко. Но не я его, а он принялся меня успокаивать:
— Все, ангелочек, закономерно. Успокойся. Подлость не канула в веках. Когда-то Кучковичи — братья жены Андрея Боголюбского — пролили кровь этого человека. И мою кровь понадобилось пролить братцу моей Фросеньки. Бдительность, еще раз бдительность, как воздух, нужна людям.
Салыгин поутих и зашагал к берегу:
— Ну, я пошел. Денек, вишь, благоволит. Кадрик, может, какой выйдет.
Он шел, слегка пританцовывая по хрустящему снежку, направляясь к сторожке, где оставил свой киносъемочный аппарат. Я смотрел в его спину и думал, что он до смешного всегда оживлен, когда сам заводит разговор о своей жене, но порой, стоит кому-то напомнить о ней, все в нем меняется, словно возникает в нем совсем другой человек — настороженно-молчаливый, опечаленный.
Подобрав пойманную им рыбу, я пошел вслед за ним. Он оглянулся, бросил короткий взгляд на меня и вдруг затрусил старческой рысью. Почему он кинулся бежать? Возможно, застеснялся прорвавшейся минутной слабости.
Что же сообщал мне в своем письме с припиской «Сов. секретно» Николай Васильевич?
А вот что:
«…Из Суздаля, дружба, ты тогда не поехал с нами в Москву, а передал меня со Светланой Тарасовной на попечение Владимиру Иннокентьевичу. Не думай, бога ради, что я или Светлана Тарасовна в обиде на тебя.