– Свихнулась? Он всё равно не жилец. Инвалидом или дубарём мамашку наградить хочешь? Она сама ещё неизвестно как очухается. А ну, брось труп! Уже записано, что один родился, поняла, ты, гуманистка-размазня? Брось, вот в этот тазик и брось!
И вышла, шагая так, будто на ногах были кирзачи.
Тазик. Другой. Вода лилась в ватном облаке пара. Наташа окунула младенца в один. В другой. Кажется, ещё надо пошлёпать. Мяконький, как сметана, как все они. Хлоп, хлоп. Ещё раз в один тазик. В другой.
Сквозь шум воды раздался не то скрип, не то писк.
Неужели?
– Погодите… Зоя Даниловна!
– Ты погодь.
Это Августа Логиновна, самая старшая на весь горздрав санитарка.
– Она ярует – ну, значит, ей так надо… Отойдёт – скажешь.
– Августа Логиновна… А если правда записали, что один живой родился? Ведь этот тоже живой!
Живой мальчуган с чёрными кудряшками пищал всё громче. Приоткрылись глазки – чёрные щёлки.
– Уж куда живее.
Августа Логиновна ополаскивает руки под краном – даже без мыла! – и пеленает младенца.
– Ты молодая, не знашь, сколько хороших людей без детей мучаются. Им и достанется. А справку… В деревне напишут, родился дома, мать была проездом у родных. Скоко раз бывало.
– А мамочка? Ведь она…
– Она без памяти была. Тебя на скорой привезли, не твоё дежурство было? Ну, и не лезь. Плетью обуха не перешибёшь.
Выйдя на дежурство, как положено, через два дня после случившегося, Наташа увидела давешнюю «мамашку», кормившую одного младенца – такого же, с чёрными кудрями, одного во всей палате. Среди жителей Болотнинска преобладали льняные, соломенные и ржаные оттенки. И выглядела мать более-менее. Не хуже людей. Отец – черноглазый жгучий брюнет – приходил под окна роддома, как и прочие отцы, и так же, как прочие матери, она показывала ему ребёнка в окно. Он сиял, показывал на себя, дёргал себя за чёрные кольца шевелюры: дескать, похож – чёрный, кудрявый, смуглый… Передавал цветы гиацинты и венгерский компот ассорти. А ещё удивлялся, показывал два пальца и разводил руками, потом показывал один палец. Мать кивала. Дескать, да, один, не два, хоть и считалось, что должны быть два. Выписали её в положенный срок: первый ребёнок, да ещё роды осложнились – положено наблюдать десять дней, через десять дней и выписали.
А к Первому Мая Наташа увидела свою фамилию в приказе по райздраву. Ей вынесли благодарность. И она за это расписалась, как положено. В таких приказах никогда не объяснялось – за что именно. Просто все всегда знали, что такой-то спас тяжёлого больного, а у такой-то юбилей беспорочной службы, а этот каждый год грозится уйти – вот и надо показать, что начальство ценит. Наташа поняла, что и её начальство ценит, хочет загладить тогдашнюю ругань ни за что и не хочет выносить сор из избы.
Второй мальчишка с чёрными кудряшками сгинул бесследно. Наташа не увидела его в палате новорождённых. Видно, Августа Логиновна действительно что-то знала. Через полгода или чуть больше она показала Наташе любительскую фотокарточку, не очень резкую, но достаточно разборчивую. Изображала она мужчину лет сорока с кавказской внешностью, женщину примерно того же возраста, не со столь яркими национальными чертами, но тоже несомненную уроженку юга, и на коленях у мужчины – крохотного мальчугана в ползунках, видно, едва научившегося сидеть. Сходство младенца с обоими взрослыми было явным – кудрявый, чернявый. На обороте карточки твёрдым, красивым, круглым почерком было написано: «Августе Логиновне Пушиной в благодарность за наше счастье.» И две подписи. Такая же, как посвящение, твёрдая и круглая: Мкр… – и дальше витиеватый красивый росчерк, а ниже что-то вроде А и М, косых, разгонистых – видимо, первая подпись принадлежала мужчине, вторая женщине.
Наталья Семёновна умолкла, но ещё стояла перед глазами Владимира эта картина – не фотокарточка, нет, а дождливый день, полный воя ветра и плеска луж, разлетающихся из-под колёс, полный крика огрубелой от его родного города тётки, зачем-то обладавшей дипломом врача, и тихого упорства этой маленькой пожилой женщины с её извечным женским делом – сберегать жизни вопреки окружающим нравам – упорства, что пришлось не по нутру тому городу. Нет, тогда она ещё не была пожилой, а была молодой, непокорной и сильной, была рукой выручающей. И когда она достала откуда-то с груди фотокарточку и положила перед Владимиром и Сашей, он не сразу почувствовал, где находится – там ли ещё, внутри рассказа, где родился, или здесь, где надеялся пригодиться, где он помогал людям, а они ему.
На фотокарточке были мужчина, женщина и ребёнок. Чернокудрые и счастливые.
Саша втянул воздух широко открытым ртом, раздался горловой всхлип, с лица его сбежали разом все живые оттенки, будто вылилась из медного кувшина влага жизни, его наполнявшая. Смотреть на него стало страшно. Бескровно, бескрасочно стало его только что смуглое лицо, серым стало, и заволокло только что тёмно-карие глаза бесцветной мутью немытого окна.