Он стал писать быстро, перо брызгало, скрипело. Закончил о разврате и перешел к чернокнижию — шли такие слухи о великом князе Московском: врача его, составителя ядов, англичанина Бомелия[210], иначе как колдуном за глаза и не называли, рассказывали, что царь тайно держал каких-то ведьм из Лапландии и гадал у них. «…Собираешь ты чародеев и волхвов из разных стран, вопрошаешь их о счастье, как скверный и богомерзкий Саул[211]…» — писал Курбский, боясь оглянуться: ему казалось, что некто серый, длинный стоит за спиной и следит за его пером, склонив голову, высунув кончик языка. Так кончать письмо было нельзя: он вызвал силы подземные, и надо было их изгнать и из письма, и из этой комнаты. Поэтому он приписал: «Не губи себя, а вместе с собой и дома своего! Очнись и встань! Никогда не поздно… Мудрому достаточно. Аминь, — Он подумал и закончил так: — Написано в городе государя нашего короля Стефана Полоцке после победы, бывшей под Соколом, на 4-й день. Андрей Курбский, князь Ковельский».
На другой день он отправился в крепость на прием к канцлеру и коронному гетману Яну Замойскому. Стефан Баторий уехал в Вильно, и Курбский, не зная, как решится его старое судебное дело, пошел напролом — ему надоело быть в неизвестности. Замойский принял его не сразу: он беседовал долго с иезуитом Антонием Поссевино[212], посланником Папы Григория XIII[213], который собирался ехать к великому князю Московскому, чтобы, пользуясь его военными неудачами, попытаться склонить царя к римской церкви.
Когда вошел Курбский, канцлер что-то писал, свет из окна просвечивал рыжий пух на его лысом черепе. Быстро и ровно ложились строчки, и Курбский вспомнил, что Замойский учился в Италии в Падуанском университете и, говорят, гордился своей любовью к наукам. Глядя на него здесь, на войне, трудно было в это поверить. Канцлер кончил и, не предлагая садиться, спросил:
— Зачем ты пришел, князь Курбский?
— Я пришел, — Курбский, не моргая, смотрел в глазки-ледышки под толстыми надбровьями, — чтобы дать тебе прочесть мое письмо к великому князю Ивану Васильевичу. Это первое. И второе: я прошу тебя, как наместника короля, отправить меня туда, где ожидается наступление.
Замойский вгляделся в отекшее, заросшее лицо Курбского, в сжатые, обветренные губы, потом взял письмо и стал читать медленно, переводя с русского на польский, перечитывая некоторые строчки.
— Я могу сесть? — громко спросил Курбский, хмурясь и краснея.
Замойский оторвался от письма и усмехнулся углом бледного рта.
— Конечно, князь, прошу тебя, садись. — Он подумал и добавил: — Здесь, в воинском стане, я забываю о всех дворцовых обычаях.
И он опять погрузился в чтение письма, а Курбский ждал, разглядывая вороха грамот, бумаг и книг, которые лежали на столе, на скамье и даже на постели гетмана. Здесь же среди бумаг стояла простая глиняная миска с остывшей гречневой размазней. Наконец Замойский кончил и долго молчал, глядя в оконце на мокрый серый двор.
— Мы отправим твое письмо, хоть оно написано без должной сдержанности. Но это — твое дело, это личное письмо, я о нем ничего не знаю. Ты понял меня?
— Да.
— Князь Иван написал королю о тебе и о некоторых других, и король ответил… — Замойский замолчал, но Курбский ничего не спросил. — Король ответил как должно. — Замойский опять помолчал. — Почему ты хочешь попасть в битву с русскими, хотя ты только что достаточно повоевал?
Он пригнулся, навис, огромный, сутулый, его зрачки, казалось, пронзали холодом насквозь, испытывали, искали. Но Курбский только усмехнулся.
— Потому что мне надоело ходить под твоим подозрением, гетман, — ответил он твердо, спокойно. — Мне надоело после пятнадцати лет службы этому королевству слушать разные намеки вроде того, что ты сказал сейчас. Испытай меня, если мало того, что я сделал для Речи Посполитой. Да, я хочу, чтобы ты меня испытал.
Он говорил все это без вызова, устало, но не опуская взгляда. Замойский стал перебирать бумаги на столе: он думал.
— Хорошо, — сказал он. — Я доложу королю. А ты поезжай со своими полками в Вольмар под начало наместника Ливонии гетмана Ходкевича. И возьми Дерпт — ты уже один раз брал этот город!
Голубые ледышки щурились, не доверяли, проверяли. Но Курбскому было все равно теперь: что-то в нем чуть надломилось, когда зарывали Мишку Шибанова. Он поклонился и молча вышел.
На студеных озерах горели охрой старые рябины, по утрам долго слоился туман по болотистым низинам, собирались в стаи дрозды, вспархивали из-под копыт, густо рассаживались по веткам. То облетевшими перелесками, то сжатыми полями скакали кони, отфыркивались, встряхивая гривами, и встречный ветер холодил лица, на опушках ноздри вбирали горьковатую прель увядания, поскрипывали седла, побрякивала сбруя, гулко отдавался по гнилым мосткам топот конных сотен. На исходе четвертого дня их остановила застава под Вольмаром.
— Ну, князь, не ждал тебя здесь, но рад, рад! — говорил старый Григорий Ходкевич, щурясь и словно принюхиваясь длинным носом.