Тут же на столиках, с грязными бумажными скатертями, стояли грошовые лампочки с розовыми абажурами, треснутая посуда, лежали кривые вилки, тупые ножи. Пили водку, закусывали огурцом, селедкой. Водка называлась “родимым винцом”, селедка называлась “матушкой”. Стоял чад и гром, чадили блины, орали голоса, вспоминался Перекоп, отступление, Галлиполи. Подавальщицы, одна другой краше, скользили с бутылками и тарелками между столиками. Это все были “Марьи Петровны”, “Ирочки”, “Тани”, которых знали все чуть ли не с детства, и все-таки после пятой рюмки они казались полузагадочными и полудоступными, вроде тех, которые дышали духами и туманами в чьих-то стихах (а может быть – романсе?) когда-то… черт его знает когда и где!
На углу была парикмахерская, где меня стригли и не брали на чай: “Читаем вас, премного вам благодарны, не гнушаетесь нашим житьем-бытьем”. А за углом воскресная детская школа (рядом с церковью, где еще недавно было “бистро”). В школе по воскресеньям дети поют про каравай (“вот такой каравай”), поднимая руки, приседая на корточках, беленькие, худенькие. Мальчики ценятся больше девочек: это будущие солдаты Франции, и за них родителям дадут французское подданство. Девочки из состояния “апатридов” эмигрантов не выведут. Дети картавят, когда произносят русские “эр”, папа – у Рено, или шофером такси, или лакеем в “Московских колоколах” (у Елисейских Полей); мама – вышивает белье гладью или делает шляпы; старшая сестра – манекеном у Шанель; брат – рассыльным в гастрономическом магазине Пышмана. Летом дети поедут в лагерь, по утрам будут собираться у русского трехцветного флага и петь хором “Отче наш”. Учительница жалуется, что они не понимают “Горе от ума”, особенно про чай: “Не от болезни, чай, от скуки”, – какой такой чай? От какой болезни его принимают? Кто его пил? С чем? Объяснять надо каждое слово. Учительница, тоже беленькая и худенькая, кажется – дочь священника, вернее – дочь одного из священников: в Биянкуре много церквей, одна в бывшем “бистро”, другая – во втором дворе, в старом гараже, третья – в брошенной (за отсутствием клиентуры) католической церквушке.
Гудит заводской гудок. Двадцать пять тысяч рабочих текут через широкие железные ворота на площадь. Каждый четвертый – чин Белой армии, воинская выправка, исковерканные работой кисти рук… Люди семейные, смирные, налогоплательщики и читатели русских ежедневных газет, члены всевозможных русских военных организаций, хранящие полковые отличия, георгиевские кресты и медали, погоны и кортики на дне еще российских сундуков вместе с выцветшими фотографиями, главным образом – групповыми. Про них известно, что они а) не зачинщики в стачках, б) редко обращаются в заводскую больничную кассу, потому что у них – здоровье железное, видимо, обретенное в результате тренировки в двух войнах – большой и гражданской, и в) исключительно смирны, когда дело касается закона и полиции: преступность среди них минимальна. Поножовщина – исключение. Убийство из ревности – одно в десять лет. Фальшивомонетчиков и совратителей малолетних по статистике – не имеется.
Я видела их “в деле”: льющих сталь в мартеновых печах, рядом с арабами, полуголых, оглушенных работой автоматических молотов, маневрирующих этими молотами, завинчивающих болты в бегущем конвейере, под свист трансмиссий, когда все дрожит вокруг и ходит ходуном и высокий потолок гигантского цеха не виден вовсе, так что кажется – все это ходит ходуном под открытым небом, черным и грозным, и сейчас – глубокая ночь. Но сейчас не ночь, а день, солнце на площади сверкает, и под ним, у самых ворот Рено, блестят две металлические тележки – продавцов снеди: одна тележка – кофе и булки, другая – горячее вино. Продавцы переминаются с ноги на ногу и ждут (зимний холодный день). Вот какого-то русского философа провозят мимо них на кладбище. За гробом шагают три женщины, по ветру летят концы их траурных вуалей. Среди десятка мужчин шагает худенький, маленький, давно примелькавшийся мне русский призрак: сегодня он с бородкой и без мандолины. Я заприметила его с того дня, как он пришел однажды в тот подвал в кафе на площади Сен-Мишель, где мы читаем стихи. Кто только там не бывал! (Один раз был даже Б. Кохно, сотрудник и друг Дягилева, либреттист и поэт.) Там, среди табачного дыма, кофе, пива и коньяка, этот прозрачный, тоненький, словно сделанный из папиросной бумаги, человечек тоже, кажется, читал – тоненьким голосом, смахивая со лба сероватую прядь волос. Фамилии у него почему-то не оказалось… Вот мимо меня везет детскую колясочку беременная француженка, дочка булочника. В колясочке – два китайчонка. Им тоже холодно. А я все стою, и собаки обежали за это время вокруг дерева раз восемьдесят.