А под столом опять что-то заскреблось, — ну просто вот совсем рядом. Бенедикт не выдержал, локтем кусок хлеба нарочно со стола спихнул, и нагнулся, будто поднять. А под столом — ноги тестя в лаптях. А сквозь те лапти — когти, длинные такие, серые, острые. И теми когтями он пол под лавкой скребет, и уже наскреб целую горку, — лежит как все равно волосы, али солома какая кудрявая, светлая. Посмотрел — и у тещи когти. И у Оленьки. У Оленьки поменьше будут. Кучка под ней поменьше наскребана.
Бенедикт ничего не сказал, — чего тут скажешь? Взял и оторвал себе еще козляка кусок. И хвощей цопнул — много. Очень много.
— Но а скажите, — тесть продолжал, — а не приходят ли такие мысли: дескать, не так живем, неправильно жизнь наша устроена?..
— Нет, не приходят.
— А не приходят ли мысли: найти виноватого, да и удавить его, али в бочку головой?
— Не приходят.
— А то хребтину переломить, али с башни оземь сбросить?..
— Нет, нет!
— А что это так стучит-то? — Теща голос подала. — Вроде стук какой?..
Бенедикт быстро под себя руку сунул и хвостик зажал.
— А не приходят ли мысли: дескать, мурзы во всем виною, а сковырнуть их?..
— Нет!
— А Самого-то Набольшего Мурзу никогда сковырнуть не замышлялось?..
— Нет! Нет! Не понимаю вашего разговору!
— Как же не понимать?.. Самого-то Набольшего Мурзу, говорю, Федора Кузьмича, слава ему, сковырнуть мечтаний не было?..
— Кудеяр Кудеярыч!..
— Контролируйте себя, папенька…
— Ну хорошо… А вот чего покажу…
Тесть из-за стола встал, в другую горенку сходил, и — книгу выносит. Старопечатную. Бенедикт обе руки под себя заложил и крепко там держал.
— Чего покажу… Это видел?
— Никогда!
— А что это, знаешь?
— Нет!
— А если подумать?
— Ничего не знаю, ничего не видел. Не слыхал. Не понимаю, не хочу, не мечтал.
Тесть книгу на коленях разложил, свет на нее пустил и страницы переворачивает.
— Хочешь такую?.. Подарить тебе?.. Хорошая!..
— Ничего не хочу!
— А жениться?..
Жениться!.. Бенедикт чуть не забыл, — от страха, тоски, непробудного позора, зажатого в кулачках под туловом, — что ему жениться надо. Жениться! — как ему и в голову-то это дело прийти могло! Вознесся, дубина, пес приблудный! Мало ему было Марфушки, Капитолинки, Верки Кривой, Глашки-Кудлашки да и других многих! Ишь, на какую девушку размахнулся: глазки долу, личико белое, коса в пять аршин, подбородок с ямочкой, на ногах когти! Бежать! Право, бежать, — котомку за плечо да и бежать, на восход ли, на юг ли, без оглядки, до самого до Море-окияна, до синего простора, до белых песков!
А Оленька глаза подняла, да свет-то глазами пустила, красноватый такой, слабенький, словно ложный огнец на темном стволе повернулся, да бровки-то возвела под самую ленту, да усмехнулась красным ротиком, да блузу белую свою на грудях оправила, да плечиком повела:
— Экий вы, папенька, шалун неуемный. Все уж промеж нами сговорено. Обнимайте зятя.
— Так… Сговорено. За папенькиной спиной сговорилися… Папенька день-деньской трудится, рук не покладает… Все хочет как лучше… Всех насквозь вижу! — крикнул вдруг тесть.
— Право, папенька… Не вы один такой…
— Не нашей он породы! — крикнул тесть.
— Папенька, вы не на службе!
— А что за служба такая? — прошептал Бенедикт.
— Как что за служба? — удивилась теща. — Ужли не знаете? Кудеяр Кудеярыч у нас — Главный Санитар.
Покой
На работу Бенедикт ходить бросил. А зачем? Все равно пропадать. На его счастье, тут и лето настало, писцам отпуск вышел. А не то забрали бы его на дорожные работы, как Праздношатающегося. Пора уж было репу сажать, да тоска навалилась такая, что никакого прежнего к репе настроения у него не было. Сходил в дальнюю слободу, купил у голубчиков гонобобелю. Нюхал. Не сильно полегчало. На лежанке лежал. Плакал.
К Никите Иванычу ходил, пушкина из бревна помаленечку резал. Головка у идола уже круглилась, большая, как котел. Унылая. Нос на грудь свесился. Локоть торчал, как просили.
— Никита Иваныч. Как вы сказали, хвост-то этот называть?
— Атавизм.
— А какой еще атавизм бывает?
— М-м-м… Женщины волосатые.
— А когти?
— Не слыхал. Нет, наверно.
К Марфушке думал сходить. Передумал. Шутить скучно было, а в воплях ее да оладьях не было уж того интересу.
Сходил к дому, где Варвара Лукинишна жила. Посмотрел через забор. Белье на веревках висит. Во дворе желтунчики выросли. Не зашел.
Ржави выпил бочки три, хотел забыться. Так и ржавь в голову не взошла, зря живот надул. Уши — да, уши как бы слегка оглохли, это да. Взор тоже помутился. Но в голове ясность невозможная, али сказать, простор, и в просторе — пусто. Степь.