Вот однажды и стукнуло: книжку бы. Завалиться бы сейчас на лежанку с книжкой! На дворе снег бесшумно падает, в печи дровешки потрескивают, — самое оно: с книжкой на лежанку. Рядом на тубарете миску с огнецами поставить, али еще чего вкусного, чтоб за щеку сунуть, и — туда… В книжку… Вот у нас скажем, зима, а там — лето. У нас день, а там — вечер. И распишут тебе, и разукрасят, что за лето, да что за вечер, да кто куда пошел, да чего на нем надето-накручено, да на какой, может, скамейке над рекой кто присемши, да кого ждет, — а мил-дружка, не иначе, — да какие птицы сверху поют, да как солнце садится, да мошки толкутся… И чего из-за реки слыхать, какую песню. И все напишут: как в кустах шуркнет, — мил-дружок на свиданье пришел, — да чего промеж ними сказано, да о чем сговорено… Али кто ладью большую построил и на море-окиян ее спустил, и сколько народу в ту ладью набилося, да куда плыть хотят, и какое у той ладьи устройство, — все распишут. И как они плывут, да меж собой перелаялись, и у кого на сердце против других накипело, как он чернее тучи стал, да думу думает… А другие дозналися да говорят: «Ай, что ж он на нас смотрит, как все равно пес, будет нам от него вред, а ссадим его на остров…»
Вот читаешь, губами шевелишь, слова разбираешь, и вроде ты сразу в двух местах обретаешься: сам сидишь, али лежишь, ноги подогнувши, рукой в миске шаришь, а сам другие миры видишь, далекие, али вовсе небывшие, а все равно как живые. Бежишь, али плывешь, али в санях скачешь: спасаешься от кого, али сам напасть задумал, — сердце колотится, жизнь летит, и ведь чудеса: сколько книжек, столько и жизней разных проживешь! Как все равно оборотень какой: то ты мужик, а то вдруг раз! — и баба, а то старик, а то дитя малое, а то целый отряд, что в дозоре сидит, а то просто не знам что. А если правда это, что не сам Федор Кузьмич, слава ему, все эти книги сочинил, так и что с того? Знать, другие Федоры Кузьмичи, древние люди, сидели, писали, виденья видели, оно и пусть.
А сейчас, небось, в Рабочей Избе свечки зажжены, свитки развернуты, Шакал Демьяныч зорко по сторонам посматривает. Константин Леонтьич быстро-быстро строчит, переписывает, да время от времени письменную палочку бросит, да руками-то всплеснет! да вскрикнет! — очень он всегда волнуется, что там в книгах-то понаписано. А потом опять письменную палочку хвать, да давай дальше строчить… А Варвара Лукинишна голову склонила, гребешками трясет, про себя что-то думает… Что у ней за книга-то дома припрятана? Там про свечу что-то было, про обманы… А ни Бенедикта, ни Оленьки в Избе уж нету… Оленька на лежанке лежит, нудит, сметаной обмазанная, а Бенедикт на тубарете раскачивается. Сейчас бы мышей наловить, пойти на торжище и на книгу сменять. А только мышей в нашем доме нету.
А вот что за книгу тесть выносил, Бенедикту совал? А вот пойти да спросить? Раз уж тесть не заболел, тьфу, тьфу, тьфу, так это уж точно: можно в руки брать.
Твердо
Вот тесть опять поближе подсел, рот открыл и спрашивает:
— Не пришли ли мысли какие неподходящие?..
А Бенедикт осмелел и сказал:
— Ага. Пришли.
Тесть обрадовался!
— Ну-ка, ну-ка, послушаем!
— А вот что вы за книгу-то мне совали давеча? Когда я свататься-то приходил?
— А ты почем знаешь, что это книга?
— Да уж знаю.
— А откуда? Показывал кто?
— Может, и показывал.
— А кто?
— А что за книга-то?
— Нет, а кто показывал?
Бенедикт думал сказать, но не решился: мало ли…
— А вы не спрашивайте, а почитать дайте.
— А ты скажи, кто показывал.
— А у нас дома была, — сказал Бенедикт, и даже не соврал.
— А где ж она?
— Сожгли. Тятя сжег.
— А зачем?
— А чтоб Болезни не было, тьфу, тьфу, тьфу.
Тесть подумал, глазами посветил, ногами поскреб.
— Вот то-то народ вы отсталый. Отсталый народ…
— Почему это мы отсталый?.. Указы выполняем. Научные достижения все перенимаем: коромысло, часы солнечные. Гвозди.
— А потому отсталый, что дальше своего носа ничего не видите, — объяснил тесть, — и государственного подхода к обчественным процессам не проницаете.
Бенедикт немного приуныл: это верно, государственный подход ему плохо давался. Пока не пришлют в Указе разъяснения, он государственного подхода к делам не проницал, понимал по-простому. Когда растолкуют, — тогда да, тогда проницал. А государственный подход, — он всегда с вывертом: ты думаешь, надо так толковать, — ан нет, толковать надо не так, а эдак. Сам нипочем не догадаешься.
— Вот и на Болезнь, — продолжал тесть, — у вас взгляд неправильный.
— Я слыхал, — осторожно сказал Бенедикт, — что это традиция.
— Какая традиция?
— А лечить. Что раньше от книг радиация была, вот и лечили, у кого книга. А теперь двести лет прошло, так это уж все равно. Такая традиция. Я слыхал.
Тесть сильно свет глазами пустил. Скребанул по полу, чуть половицу не выворотил.
— Бенеди-и-икт! Иди сюда, любиться будем! — позвала Оленька из соседней горницы.
— Лежи, жди! — прикрикнул тесть. — У нас разговор служебный! Мировоззренческий!.. Стало быть, так… Не в книгах Болезнь, мил человек, а в головах.
— Вроде насморка?