А еще что в книгах-то хорошо: красавицы эти, что меж страниц платьями шуршат, из-за ставень выглядывают, из-под занавесей кружевных, узорных; красавицы, что руки белые заламывают, с распущенным с волосам под ноги коню бросаются, гневными взглядами вспыхивают, — сама в слезах, а талия в рюмку какую-то; что разметываются с сердцебиением на лежанке, а вскочив, диким взором поводят окрест; что семенят боязливо, потупив синие очи; что пляшут пляски огневые с розой в волосах, — никогда эти красавицы по нужде не ходят, никогда оброненное с полу, кряхтя, не подбирают, не пучит красавиц-то этих, ни прыща у них не вскочит, ни ломоты в пояснице не бывает. Перхоти в златых кудрях у них не водится, вошь малюткам своим гнездышка не вьет, яичек не откладывает, стороной обходит. Да и кудри те златые — они ж у них цельные сутки кудрявятся, а того не сказано, чтоб полдня с колобашками сидеть. Не случалось им ни чавкать, ни сморкаться, спят тихо, щеками не булькают, никакая Изабелла али Каролина со сна не опухши; зевнув — зубами не клацают, вскакивают освеженные и распахивают занавеси. И все радостно кидаются в объятия избраннику, а избранник-то кто же? Избранник — Бенедикт, зовись он хоть дон Педро, хоть Сысой.
А то: весна! Зачем ему весна? Весной одно хорошо: читать светлее. День длинней, буквы видней.
Летом велел гамак себе на галерее подвесить. Над гамаком навес легкий, от блядуниц защита. Никакой у них совести, у блядуниц, ни самомалейшей: где карниз увидят, там и сядут, оттуда и курлычут и гадят. Ладно если в волосья попадет, а ну как на книгу? Двух холопов по бокам приставил, чтоб опахалами помавали и всякую мошку али комарье от него отгоняли. Девку-качалку приставил, чтоб гамак качала, али сказать, колебала, но не сильно, а так, чуть-чуть. Другую — чтоб беспрестанно прохладительные запивки подносила: ягоду кизил толкла, канпот с ее варила и колотого леду туда побольше пехтала, а этого леду еще с зимы запасено, всю зиму работники на реке лед рубили и в холодном подполе хоронили. А этот канпот хорошо через соломинку пить: срежут траву какую, если не ядовитая, высушат, а внутри ее трубочку видать, а через ту трубочку напитки пить.
Вот уж муха пошла злая и крупная, крыло у ней в синеву отливать стало, глазки радужные, а нрав неуемный; два работника умаялись отгонямши, третий на подмогу прибежал; стало быть, осень. Поднял глаза: и правда осень, брызнет дождем из тучи, не дай Бог книгу намочит. Перебрался в терем.
Хер
День был обычный, четверг. Падал снежок, ничто не предвещало. А и в книжках так: ежели ничто не предвещает, всегда особо оговаривают: не предвещало. А уж ежели предвестит, то держись: и птица каркнет, и ветер эдак завывает, и зеркало треснет, а зеркало это у старинных людей вроде доски было, и они, в ту доску глядя, себя видели, вроде как мы, когда в воду смотрим.
Сели обедать.
Бенедикт раскрыл «Северный Вестник», седьмой номер, на редкость крепенький, нитками прошитый и проклеенный, разломил журнал, чтоб не закрывался, и локтем нажал, и еще миской с супом придавил.
Теща:
— Доедай, зять, каклеты стынут.
— М-м.
— Каклеты хорошие, жирные.
— М-м.
— С грибышами упарены. Поди, час в печи томила.
Оленька:
— А еще хорошо к каклетам пюре с репы.
Тесть:
— Пюре, почитай, ко всему хорошо.
— Нет, к каклетам — особливо.
— Ну да и то сказать: не кажный день каклеты парим.
— Не кажный.
«……», — читал Бенедикт, бегая уже привычными глазами по строчкам, — «……».
— А о прошлом годе, помните, кусай-травы набрали да с репой масседуан сварганили.
— А то.
— А еще бы для духу козлякового сыру в масседуан-то наблякать, оно бы еще вкусней было.
— А то.
— А еще вермишель хорошо.
— А еще бы не хорошо.
— А кабы в вермишель маслица, да травок лесных, да кваску чуток, да запечь, да протомить, а как заскворчит — на стол.
— А сверху — грибышей толченых.
— Ага.
— А к этому вертуту рассыпчатую, орешками фаршированную.
— С папоротом.
— Но.
— Опосля пряники. Плетеные.
— Зачем плетеные. На поду лучше.
— Ща, на поду. На поду они с горчинкой.
— Но? И чего? Оно и хорошо.
— Чего ж хорошего? Плетеные куды лучше. В их яйцо кладут.
— Что ты понимаешь. Плетеные!.. Еще скажи: блины!..
— А что блины? Что блины-то?
— А то, что неча!.. Блины!.. Тоже мне!..
— А чего тебе?
— А ничего! Вот чего!
— Ну и ничего! А то: блины!..
— А вот и блины!
— Сама ты «блины».
— Да я-то вот блины. А ты-то что?
— А ничего!
— Ну и молчи!
— Сама молчи!
— Ну и помолчу!
— Ну и помолчи!
— Ну вот и помолчу! «Блины!»
— Ну и молчи! Тише будет!
Помолчали. Жуют. Бенедикт страницу перевернул, миску переставил, опять журнал придавил.
— Каклеты-то ешь, зять.
— Я ем.
— Еще накладывай. Оленька, наложи ему. Да ты соусу-то полей! Во. Еще полей.
— Грибышей ему положите.
— А вот еще поджарочки.
Опять помолчали.
— А жаль, Евдоксинья-то помре. Каки она суфле с орехов наворачивала.
— Но. А то.
— Сверху вроде корочка, а внутри мягкое.
— Ну.
— А шарлот? Кто такой шарлот таперича изготовит?
— Это который? С репы?
— С репы.
— Да я с репы и сама могу.
— Щас прямо.
— А че?
— Ниче.
— Думаешь, не могу?
— Не-а.
— А вот могу.
— Ври.