Говорит слова; кто это говорит? Присмотрелся, — видит: бабель такой объемный, женского полу. Большая голова, малый нос посреди. По бокам носа — щеки, — красные, свеклецом натертые. Темных два глаза тревожных, ровно как осенней водой налитых; вот как в лесу в мох-то ступишь, след оставишь, — немедля каряя вода в тот след стремится, заполняет. Над глазами брови черные дугою, посередь бровей камушек подвешен, прозрачный, от свечи синеватый. По бокам от бровей — виски, на висках кольца височные, плетеные, цветные, а поверх бровей лба нетути, а только волос золотой, винтом крученый, а над волосом — кика, и в кику каменья малые звездой вделаны, да ленты метелью, да нити бисерные дождем, — висят, колышутся, помавают, до подбородка доходят; а под подбородком, под ямочкой его, — вот сразу тулово, широкое, как сани, а по тулову — сиськи в три яруса. И-и-и-и-и! Красота несказанная, страшная; да нешто ж это Оленька? — сама царица шемаханская!
— Оленька!.. — обомлел Бенедикт. — Ты ли это? Как ты похорошела-то! Когда же это?.. Розан лесной!.. Сирена!
— Контролируй себя… — колыхнулась Оленька.
А глаз не отвела.
Контролировать Бенедикт не стал, да и Оленька это больше по привычке, али сказать, для проформы молвила, так что дня три, а то, может, и четыре, а то и пять, а считай все шесть, да чего там, — цельную неделю Бенедикт с Оленькой куролесил по-всякому, как бы в чаду каком, — чего вытворяли, и не упомнишь. Теща, видя дело такое, выкатила из закромов бочку кваса яичного, крепкого, — хватанешь, — дыхание спирает, слезы из глаз; хороший квас. Буйствовали знатно, катались-валялись, в чехарду играли. На четвереньках бегали, Оленька — так, в чем родилася, а Бенедикту охота пришла на голову кику Оленькину напялить, бисером шуршать, а к тому месту, где раньше хвост был, — колобашки прикрутить, чтоб грохоту больше было; а веревку привяжешь, колобашки нанижешь, гром стоит, — милаи вы мои, прямо гроза в начале мая; и чтоб козляком блеять.
Потом, как бы сказать, — затишье. Суровость вступила.
Ща
«Жил в городе Дели богатый водонос, и звали его Кандарпакету…» Читал.
Что ж теперь делать-то. И чем жить. Опять — словно тревога; словно бы себя потерял, а где, когда, — не заметил. И как-то страшно. Недавно думал: богач, — а спохватился, — все богатства-то позади, утекли водою. Впереди — великая сушь, пустыня. Жил в городе Дели богатый водонос…
Огляделся. Тишина. Мышь не шуршит. Тихо. Потом звуки проступают: в дому — ножика мерный стук, мясо на пельмеши рубят, а вон то — звук гладкий, утробный, — тесто, знать, катают. За окном природа шумит, сама себе жалуется: зудит, скрипит; то вдруг восплачет ветром, метелью, бросит снега в окно, и снова зудит, зудит, зудит в вершинах дерев, гнезда качает, кронами помавает. Снега глухие, снега большие; окружили терем, метут через три забора; хлев, амбары, — все заметает, все укрыто бегучим, ночным, рвущимся снегом. А сердца в нем нет, в снегу-то, а ежели и есть, — злое оно, слепое. Машет снег, машет, словно бы рукавами, взметается до крыши, перекидывается через заборы, понесся по слободе, по улочкам, через плетеные тыны, худые крыши, за окраину, через поля, в непролазные леса, — там деревья-то попадали, — мертвые, белые, как человечья кость; там северный кустарник можжевел иглы свои расставил: пешего ли проколоть, санного ли; там и тропки-то петлями свернулись: за ноги схватить, спеленать; там и сучья приготовлены — шапку сбить; и колючка свесилась: ворот рвануть. Ударит снегом в спину, опутает, повалит, вздернет на сук: задергаешься, забьешься, а она уж почуяла, кысь-то, — она почуяла…
…Передернулся весь, замотал головой, чтоб не думать, глаза зажмурил, уши пальцами заткнул, язык высунул да прикусил; гнать ее из мыслей, гнать ее, гнать ее!.. Тело-то у ней длинное, гибкое, головка плоская, уши прижаты… Гнать ее!.. Сама она бледная, плотная такая, без цвету, — вот как сумерки, али как рыба, али как у кота на животе кожа, меж ног… Нет, нет!.. Нет!
…Под когтями-то у ней чешется, все чешется… А видеть ее нельзя, нельзя видеть-то ее…
Стал стукать головой об стену, чтоб звезда в глазах просверкнула, чтоб какой-никакой свет во тьме взблеснул, а ведь глаза, они такие: зажмуривай — не зажмуривай, а под веками, в красноватом мраке, все что-то копошится, перебегает: слева направо то волосы какие торопливые промелькнут, то рябь запляшет, и не прогнать ее, то предмет какой выбежит непрошеный и будто ухмыляется, а потом сам: раз! — и растает.
Отожмурил глаза; пошли колеса красные да желтые вертеться, голова закружилась, а она уж тут, ее и с раскрытыми глазами видишь! Причмокивает немножко, и лицо скривила…
Ногами стал тупать: туп! туп! туп! туп! Руками махать, потом в волосья руки запустил и дернул! Еще! «Э-э-э-э-э-э-э-э-э! — закричал. — Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э! Жил в городе Дели богатый водонос, и звали его Кандарпакету! Жил богатый водонос, жил богатый водонос! Жил — жил, жил — жил, жил богатый водонос! Да разлюлюшечки мои! Да тритатушечки мои! Да богатый водонос, да разбогатый водонос!»